Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Им было чем их порадовать. А у тебя есть чем?
На мгновение он возмутился. Как она может такое говорить! Внимающей ей душе, покинувшей свое искалеченное и умирающее тело.
— Для начала, — заявил он, — я порадую их своей скромностью.
Услышав это, она все-таки резко остановилась. Он почувствовал удовлетворение. Если ты можешь заткнуть рот — пусть даже на минуту — просвещенным монастырским начальницам в их нефизическом воплощении, то, скорее всего, ты не совсем мертв.
Он вернулся в царство боли.
Она была повсюду. Парализующая и одновременно вызывающая онемение по всему животу. Неотступная, пульсирующая, одновременно глухая и режущая боль сотрясения мозга. Горячая боль от воспаления вокруг перелома. Неприятие организмом чужой крови. Боль, когда зубной врач вставлял на место выбитые зубы. И продолжение этой боли, когда зубы начали приживаться.
Лишь на короткие промежутки времени ему удавалось поддерживать себя в сознании. В это время он молился. На слова у него не было сил, он просто отдался в руки людей, окруживших заботой его тело, стремясь еще дальше — к великой заботе Всевышней.
Время от времени он открывал глаза. Иногда он видел африканку. Иногда — Синюю Даму. Потом снова уплывал куда-то прочь, по направлению к морю. Но всякий раз возвращался.
Кто-то принес ему воды, во рту все горело. Он увидел, как мимо него проплывают белые коридоры. Открылась какая-то дверь — тяжелая звукоизолирующая дверь с резиновым уплотнением. Его ввезли в комнату.
Он не мог повернуть голову. Но его кровать регулировалась, и африканка немного приподняла верхнюю часть его тела. Он находился в монастырской келье.
Он почувствовал себя дома. Где-то там, в реальной жизни, можно подавать обед на расписном сине-белом сервизе на двенадцать персон. Жить на вилле, обставленной честерфилдовской мебелью, где стоят две стереосистемы, три телевизора, восемьсот книг, которые никто никогда не будет перечитывать, и хранятся сорок восемь бутылок красного вина — к бриллиантовой свадьбе. И столько пылящегося в подвале барахла, что приходится лихорадочно подыскивать дом побольше. В то время как любой цирк и девяносто пять процентов цирковых артистов никогда не свяжутся ни с чем, что нельзя упаковать и перевезти за полдня. Комната, в которой он оказался, вполне соответствовала цирковому идеалу. Кровать, стол, раковина, дверь, открывающаяся на маленький балкон с видом на озеро. Ничего лишнего.
За исключением электроники. На столе стояли мониторы, подключенные к электродам у него на груди. Он чувствовал еще несколько электродов, прикрепленных к вискам.
— Клара-Мария? — спросил он.
Африканка покачала головой.
— Сколько я здесь нахожусь?
Слова давались ему с трудом. Но, несмотря на это, она, видимо, поняла его.
— Восемь дней.
— Принесите мою одежду. Мне надо идти, кроме меня, ее никто не найдет.
— Успокойтесь, — сказала она. — Или мы привяжем вас к кровати. Радуйтесь, что вообще остались в живых.
Она прикрепила к его пальцу зажим, от зажима шел провод, присоединенный еще к одному монитору.
— Пульсоксиметр, — пояснила она. — Измеряет насыщение крови кислородом.
— Телефон? — прошептал он.
Она покачала головой. Присоединила еще несколько электродов к его груди.
— Кардиомонитор, — сказала она. — Присматривает за сердцем.
Он почувствовал, как сознание его затуманивается.
— Ганди, — сказал он, — продолжал спать рядом с обнаженными женщинами, после того как дал обет целомудрия. Чтобы испытать себя. Не знаю, может, вас это заинтересует?
Африканка списывала цифры с монитора. В помещении находилась еще одна женщина. Они разговаривали. Ему было больно. Он услышал свою мать. Разве большой мальчик не имеет права думать о своей матери? Ну и что, что ему уже сорок два года? Он ведь еще недавно был при смерти.
Он отчетливо слышал ее. А теперь и видел. Он был не в состоянии встать с постели и дойти до туалета. Похоже, что на нем были памперсы. Но его детские воспоминания были в целости и сохранности.
Это было прекрасно. Когда тебе исполняется сорок два, ты все больше и больше живешь в воспоминаниях.
Была ночь, представление закончилось, Хелене Кроне еще не сняла трико, вокруг бедер было завязано полотенце, он слышал шепот махровой ткани. Он знал, что ее плечи обнажены. Большинство женщин прячутся от солнца, мать же вдыхала солнечный свет. Это было вскоре после несчастного случая, он полностью потерял зрение. Он слышал звук ее серебряных украшений. Ему сказали, что сегодня лунная ночь. Он знал, что в свете луны серебро на фоне загорелой кожи будет казаться белым. Никто ему этого не говорил, но он понимал, что украшения эти она получила в подарок от своих бывших любовников. Беспрестанное мелодичное позвякивание серебра постоянно приковывало к себе внимание Максимилиана, это было некое memento mori — как если бы на маленьком столике, где она разливала суп, стоял череп.
Она только что испекла хлеб в чугунной кастрюле, которую обычно ставила прямо на угли маленькой железной печки, — в начале семидесятых к половине площадок еще не было подведено электричество.
Пахло цветами. Повсюду были расставлены горшочки. Во время переездов они занимали большую часть вагончика — Хелене Кроне обожала цветы. В любом месте, где они выступали более трех дней, она что-нибудь сажала — лишь бы только увидеть, как пробиваются первые зародышевые листья — перед тем, как снова придется собирать вещи. Максимилиан прекрасно понимал, что заставить ее уйти из цирка можно, лишь пообещав ей собственный сад. Он пытался уговорить ее, но у него ничего не получалось.
Его — закованного в гипс — вынесли на улицу. Мать дала ему супа с хлебом. Он мог двигать только правой рукой.
Ему были слышны движения матери, они были легкими и естественными. Хотя была ночь. Хотя позади у нее был рабочий день длиною в шестнадцать часов, четыре из которых состояли из тяжелых физических упражнений. Хотя страх за него звучал в ней — непрерывно. Несмотря на все это, она была естественна. Это была естественность диких животных, имеющая что-то общее с музыкой Баха. Такая естественность, что даже и вообразить себе нельзя какую-нибудь другую ноту, — тогда все это вообще не будет звучать. Настоящая свобода — это свобода от необходимости выбирать, потому что все уже и так совершенно.
Максимилиан спокойно принимал все, не выражая никакой благодарности: происходящее уже предполагало, что он дорожит им.
Каспер слышал близость своих родителей, силу их чувств и их сдержанность. У него не нашлось бы для этого слов. Но он чувствовал, что если ты хочешь иметь дом, который будет совершенным, открытым и естественным, как музыка Баха или как большие кошки, разгуливающие по саванне, то даром ты это не получишь, цена этого — опасность прожить всю жизнь в непосредственной близости от двух полюсов с высокой разностью потенциалов.