Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В саду были и деревья — яблони, вишни, сливы; в зиму их укутывали войлоком, ствол обкладывали соломой, но и войлок, и солому крали, чтобы утеплить одежду; у этих деревьев даже ставили часового. Саженцы еще недостаточно выросли, чтобы давать плоды, поэтому когда приезжали визитеры из высоких чинов, в любое время года по веткам развешивали фрукты, заранее пересчитанные, чтобы обслуга не прикарманила плодов и потом сдала все до единого по списку.
Но однажды гость решил полакомиться яблоком, обнаружил тонкую леску, которой оно было за черенок привязано к ветке, и с досады швырнул небольшое, светящееся, как фонарик из вощаной бумаги, яблоко «золотой китайки» куда-то в траву; чин даже оскорбился — он по-детски искренне считал, что попал в полярный райский сад, где деревья плодоносят все двенадцать месяцев, и, привыкший ждать обмана от людей, да и сам знаток приписок и липовых отчетов, был неприятно удивлен, что в обман можно вовлечь и природу. Он обошел еще несколько деревьев, приговаривая «не ожидал», «не ожидал», словно деревья сами нацепили на себя плоды, как фальшивые медали, чтобы в таком виде предстать перед ним; брошенное яблоко потом поднял один из ссыльных, приставленных к саду.
Яблоко хотели съесть — это был первый фрукт, который ссыльные держали в руках за много лет; развеску по деревьям им не доверяли. Но сама форма яблока — округлая спелость созревания — насыщала голодные, забывшие все, кроме инструмента, ладони; ссыльные передавали друг другу яблоко, будто только что народившееся в светлой соломе, передавали и ели его глазами — тот случай, когда метафора становится буквальным описанием происходящего: яблоко было духовной пищей, пищей для глаз, которой хватало всем.
Один из крестьян — его считали мудрецом, но слово это было неточно, — он был читчиком и толкователем Писания, из каких выходят главы малых крестьянских сект, верующих истово, да еще и с каким-нибудь вывертом. Когда в бараке кто-нибудь из образованных толковал ему про палеонтологические находки, про животных иных эпох, по останкам которых можно восстановить историю Земли и опровергнуть Библию, он отвечал: «И о вас, ученых людях, Господь, создавая Землю, подумал, подбросил игрушек, чтобы было вам чем себя занять»; среди односельчан, сосланных вместе с ним, он главенствовал, его ума, где явления и вещи связывались иначе, чем у других людей, побаивались. И этот читчик, неслучившийся сектант, уловил суть происходящего: как Христос накормил тысячи пятью хлебами, сказал он, так и мы нынче вкушаем — многие — от одного плода, а плод не убывает. И чтобы не убывать ему и далее, сохраним его и отправим в деревню — поселение среди тундры упорно называли деревней, — велим посадить в землю, чтобы плод приумножился плодом.
Я мог понять того крестьянина, хотя сам не знал крестьянского труда; я рос вместе с дачными яблонями и половину года жил по яблоневому календарю; я помню из детства, как весной ударяли заморозки, и по всем садам ночью горели костры, легкий морозный туман мешался с дымом, который в безветрии заморозков держался у земли, и дрожащий, текучий, разогретый воздух окутывал теплом, уберегал яблоневый цвет. Холодной ночью запахи складывают свои незримые опахала, но такими ночами цветы яблонь пахли от жара костров, и казалось, что это запах звезд, запах — обещание.
В августе начинался неумолчный глухой стук — под яблони подстилали солому, но яблоки все равно были слишком тяжелы, слишком налиты, и солома не до конца смягчала удар; яблоки падали — днем их звук заглушался, а ночью казалось, что в саду стучит хронометр, что началось какое-то другое время, время зрелости. И когда впоследствии я читал о Преображении Господнем, мне помог уяснить смысл его — насколько я мог это уяснить — тот давний образ яблоневого сада в августе, на переломе лета в осень: Преображение свершилось, когда наступило Его время и приблизился Его срок.
Яблоко — это плод времени; и хотя не сказано, что вкусившие с Древа вкусили именно яблоко, какой еще плод мог бы олицетворить те незнаемые плоды Древа на полотне? С яблока началось человеческое время — Сиф родил Еноса, Енос родил Каинаана… Поэтому старик-крестьянин, велевший отправить яблоко в ссыльную деревню, чтобы там выросли яблони, — он пытался запустить, как запускают мотор, время этой новой деревни, вставшей на привезенной почве, укоренить деревню в том месте, где она — по случайности, по выбору тех, кто направлял ссыльных, — оказалась; одно поселение, хоть ему и сто лет, все же стоит на гольной земле, словно лишь вчера срубили избы, а другое копит время, прорастает в него.
И вот теперь трое стариков сказали мне: мы не случайно точили сегодня топор. Мы решили срубить три старые яблони; они больше не дают яблок, у нас нет дров, а разбирать дома на дрова нет сил. Сруби эти яблони — ты чужой, для тебя они ничего не значат; ты уйдешь, а нам будут огонь и тепло.
Старик-точильщик протянул мне топор на длинной рукояти; около дома под желоб крыши была подставлена старая кадушка с железными обручами, и я, не зная, как поступить, отодвинулся к ней, облокотился; и возникло воспоминание, связавшее кадушку и яблоки, подсказавшее ответ.
Осенней ночью я шел к полустанку на узкоколейке, по которой возили торф с брянских болот; ранним утром полустанок проходил рабочий поезд, и на нем можно было уехать к большой железной дороге.
Болотная ночь иная, чем в бору или в поле; в болотах темнота похожа на грязь, брызгающую в лицо, пропитывающую одежду; кажется, сплюнь — и это будет не слюна, а сгусток той же темноты, набившейся в рот. Вторые сутки кряду лило, болотная почва уже не впитывала воды, все кругом хлюпало, пузырилось, текло, в желтое пятно света от фонаря, который я иногда включал, впрыгивали размякшие от дождя, побледневшие, с облипшими ножку перепонками мухоморы, и казалось, что я иду нескончаемыми «ведьмиными кругами»; дождь размывал все, что слежалось за долгую сентябрьскую сушь, от деревьев, от земли, от воды пахло болотной гнилью, закисшей нечистотой, и ею же пах дождь, успевавший, казалось, напитаться испарениями трясины. И если в обычной ночи чувствуется движение времени — миновала ли полночь, долго ли еще до восхода, ощущается, как ночь словно течет через тебя, то болотная ночь была как паралич времени, она застыла в какой-то одной точке, и света не было в ней.
Окошко будки у переезда на полустанке, конечно, светилось, но это был неживой свет люминесцентной лампы, а я так долго шел в темноте, что сам себе казался болотным чудищем, волочащим за собой то ли тину, то ли водоросли из омутка; я почти уже боялся света, боялся, что сам стал темнотой, что я прохвачен ею, как простудой, и теперь, если направить на меня лампу, утеку грязной водой за порог, меня бросало в жар, в дрожь, словно что-то трясучее, скользкое и гадкое было проглочено с болотным воздухом, с каплями дождя.
На полустанке дежурила женщина; был четвертый час утра, рабочий поезд приходил в пять. Я не запомнил ее облика: вероятно, она слишком сжилась со своей ролью — выходить ночью и днем к поездам, проверяя, не искрит ли где заклинившая тормозная букса, мелькать во взгляде машиниста фигурой в дождевике или телогрейке, существовать во взаимной безучастности, — поезд идет так быстро, что не разглядеть приветственного взмаха руки, — и только гудок иногда напоминал ей, что ее видят; наверное, что-то случилось в ее жизни, обрекшее ее на затвор в будке на краю болот; она впустила меня, усадила к печке, а сама пошла в угол комнатушки, где стояла тяжелая, распирающая ржавые обручи деревянная бочка. И столько было в ее движении радости, предвкушения заботы обо мне, что я прошел следом за ней: что там, в этой бочке?