Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как бы там ни было, желание он имел одно – без остатка раствориться в окружающем его парном молоке вечности, стать его частью и не чувствовать уж ничего более… Он устал? Ему не нужно уже ни боли, ни неги, ни тревог, ни радостей, ни грозы, ни солнца… Он устал.
Нет ни пуль, ни хлеба, ни конвоиров, ни подконвойных, ни жизни, ни смерти… Устал!
Конвульсии свежеповешенных еще не прекратились, и пузыри пены у их ртов еще лопались, как в ведре с прокисшей рыбой, когда вахтенные крематория продолжили свою рутинную работу. Забросив тело нашего почти почившего мага вместе с парой-тройкой других, случайно оказавшихся по близости трупов, в лифт, они доставили его в главное помещение заведения – зал кремации.
Очереди не было, и ждать почти не пришлось. Парой взмахов щетки истопник сбросил остатки пепла с печных лотков, освободив «фуникулеры на небо» для новоприбывших.
Бывший Шарфюрер был немедля водружен на подвижную железную пластину центральной печи и уже приготовился сгинуть, когда внезапная судорога прошла по его лицу и глаза непроизвольно открылись, что не прошло мимо внимания обслуживающего его печь персоналия, который с изумлением на лице повернулся к своему напарнику и что-то крикнул ему по-русски. Тот приблизился, похлопал лежащего по щеке, ударил для порядка в живот и, сочтя на этом процедуру освидетельствования оконченной, махнул рукой и снова удалился, а лоток с телом пополз в пылающие недра печи. Последнее, что каким-то чудом воспринял слух Бывшего Шарфюрера, был стук захлопнувшейся чугунной двери.
Там же, наши дни
Очутившись закупоренным в печи бухенвальдского крематория, Горилыч не испытал ни малейшего подобия экстаза, так ярко описанного его однокашниками. Напротив, узкое пространство печи вокруг него мгновенно наполнилось жутью, шаг за шагом разросшейся до неописуемых размеров и грозящей поглотить его целиком.
Он не мог ни шелохнуться, ни закричать – горло его сдавил спазм и все тело вдруг парализовало. Разреженный воздух явственно запах гарью, в ушах затрещало, а глаза наполнились слезами, сквозь пелену которых он был в состоянии различать лишь моргающий огонек зажатого в его не могущих теперь разомкнуться зубах косяка. На него и смотрел, как завороженный, объятый ужасом искатель острых ощущений.
Вдруг огонек этот начал разрастаться, словно раздуваемый потусторонними ветрами, вдруг налетевшими из преисподней в охоте за оставшейся в одиночестве тревожной душой. Он рос и рос, с каждым мгновением занимая все больше и больше места, а жар его становился все нестерпимей. И, наконец, пришел момент, когда красное трескучее пламя заполнило собой все пространство печи, а жадный огненный язык проник в самую душу отданной ему на растерзание жертвы.
Горилыч вдруг понял, что проваливается в ад. Чувствуя, что погибает, он все же закричал. Закричал истошно и отчаянно, как никогда в жизни. Так кричит истинный Ужас. Сам Крик не мог бы кричать ужасней!
Услышав столь дикий, наполненный безумием, вопль, испуганные новоиспеченные «крематоры» по ту сторону печи, не сговариваясь, дружно вцепились враз вспотевшими пальцами в засов и дверцу и, распахнув ее настежь, выдвинули наружу лоток с мгновенно принявшим сидячее положение Горилычем, узнать которого было трудно.
Он не кричал больше, за последние секунды израсходовав, казалось, весь отпущенный ему на жизнь запас крика, но смотрел на присутствующих диким, непонимающим взглядом, словно утратив разум и потеряв память. Он забыл даже про дымящийся косяк, который все еще сжимал в зубах, и лишь когда Паштет выдернул у него изжеванную папиросу, благодарно ему улыбнулся.
В камере сожжения повисла тишина, нарушаемая лишь мягким шипением поочередно производимых Пашкой и Золотцем затяжек.
Все чего-то ждали. Быть может, брани Горилыча по поводу проведенного эксперимента, извинений друг друга перед ним, или же карающего грома с неба?
Горилыч медленно опустил ноги на пол, встал с лотка и, чуть покачиваясь, молча направился к выходу из крематория. Остальные не последовали за ним, проявляя тактичность и полагая, что глоток свежего воздуха и пара минут покоя после столь тяжелого для слабой психики их соратника испытания приведут его в чувства.
Уже взявшись за ручку ведущей наружу двери, удаляющийся человек все же обернулся и, окинув проницательным взглядом оставшихся, вдруг счастливо осклабился.
Бывший Шарфюрер смотрел на своих новых современников с чувством нескрываемой гордости: он победил смерть и подчинил себе время, заставив судьбу пересмотреть свой вердикт. Как и было обещано, он награжден новой жизнью за муки оставленного в прошлом ада.
Он бегло осмотрел свою новую оболочку, прежний хозяин которой сгорел в далеком 1946-ом и, дернув дверь, вышел наружу, навстречу освобожденному сбежавшим туманом небу.
19.08.2009
В моей скучной, можно сказать рутинной работе психиатра одной из городских клиник соответствующего профиля никогда не бывает, вопреки мнению многих дилетантов врачебного искусства, так называемых «интересных случаев» или захватывающих приключений в компании психически больных. Напротив, работа моя весьма однообразна и скупа на сенсации, которых так жаждут интеллектуально слабые зеваки и уподобляющиеся им журналисты. Я всегда утверждал, что излишнее любопытство и ажиотаж, демонстрируемые широкой публикой по отношению к нашей профессии, в корне своем нездоровы, а бесноватая навязчивость прессы просто омерзительна.
Посему я, как и многие мои коллеги, был вынужден выучиться известной осторожности при распахивании дверей своего парадного, дабы избежать слепящих глаза вспышек фотокамер и навязчивых, с придыханием выкрикиваемых вопросов типа «Он все еще у Вас?», «Что она Вам сказала по поводу убийства?» или «Какие же Вы сделали выводы?!».
Надо сказать, что вывод я сделал пока один – никогда и ни при каких обстоятельствах не заигрывать с прессой. И дело тут не только в моей служебной этике, но и в чисто человеческом раздражении теми, кто мешает твоей работе. Представьте, что вы трудитесь, к примеру, копателем могил, а некто, лучезарно улыбаясь, пинает в черенок Вашей лопаты при каждом взмахе и вопрошает, не нашли ли вы, часом, в яме бриллиантов?
Да, в нашей работе крайне мало увлекательного, а уж в моей вотчине – приемном отделении для психически больных преступников – и подавно. Пациенты отрешенно бродят из угла в угол, подобно редким силуэтам в примолкших на ночь переулках, или же лежат на своих койках, большей частью неподвижно и безучастно, предаваясь своей скорби. Здесь, пожалуй, хуже, чем в тюрьме, ибо продолжительность срока неведома, и перспектива провести в этих мрачных стенах остаток своей, пусть и не всегда наполненной смыслом, жизни радости в сердца этих людей не привносит. Беседы с ними имеют, большей частью, формальный характер, а назначенное лечение призвано лишь напоминать терапируемым, что они все же находятся в лечебном учреждении, хотя и несколько своеобразном.
Должен, однако, признать, что для меня, как специалиста и человека в общем любознательного, деятельность здесь все же не лишена определенной притягательности и даже, быть может, известной доли шарма, что обусловлено, впрочем, отнюдь не каждодневной рутиной, напрочь выевшей остатки былого романтизма из вычерпанной бочки моей души, когда-то казавшейся мне бездонной, но теми редкими, необъяснимыми силами науки случаями, столь ревностно искомыми вездесущими журналистами, которые все же происходят порой в этом логове страха и отчаяния. Но тут я, связанный, помимо всего прочего, путами среднестатистической человеческой совести, встаю на стражу как относительного покоя моих пациентов, так и зыбкого спокойствия окружающего мира, не позволяя спекулировать фактами, смыслом и сущностью коих большинство обывателей проникнуться не в состоянии. А посему в словах моих нет никакого настоящего противоречия и я повторю их еще раз – здесь ничего не происходит.