Шрифт:
Интервал:
Закладка:
„Ты, — говорит, — хороший, в чистоте себя соблюдаешь… Любо мне смирение твое: другой бы на твоём месте в митрополиты метил… Ну да не властью жив человек, а нищетой богатной!“
Смотрел я на него сбоку: бурые жилки под кожей, трещинка поперёк нижней губы и зрачки в масло окунуты. Под рубахой из кручённой китайской фанзы — белая тонкая одета и запястки перчаточными пуговками застёгнуты; штаны не просижены. И дух от него кумачный…»
Клюеву важна каждая деталь и одежды, и обихода. Как заново всматривается он в давнего знакомца и «сомолитвенника» и отмечает про себя его слова, что на месте Клюева другой «в митрополиты бы метил»… А глядя на Распутина, подумаешь: тут не «митрополит», тут — выше бери…
Всё подмечает Клюев: и столик с дешёвыми бумажными салфетками, и иконы не истинные, «лавочной выработки», и истинную «серебряную лампадку»… И в самого Распутина всматривается внутренним зрением, понимая, что тот так же видит и его.
«Перед пирогом с красной рыбой перекрестились на образа, а как „аминь“ сказать, внизу или вверху — то невдогад — явственно стон учуялся.
„Что это, — говорю, — Григорий Ефимович? Кто это у тебя вздохнул так жалобно?“
Лёгкое удивление и как бы некоторая муть зарябила лицо Распутина.
„Это, — говорит, — братишко у меня тебе жалуется, а ты про это никому не пикни, ежели Бог тебе тайное открывает… Ты знаешь, я каким дамам тебя представлю? Ты кого здесь в Питере знаешь? Хошь русского царя увидеть? Только пророчествовать не складись… В тебе ведь талант, а во мне дух!..“»
Нет, Клюев не хочет видеть царя… Дамам он позже будет представлен, но сейчас отмечает, как Распутин пытается распределить «роли» на будущую встречу, дабы Клюев его не «заслонил»… Других нечего опасаться. А этот — может.
И понимает распутинское беспокойство Клюев. И переводит разговор на другое.
«Неладное, — говорю, — Григорий Ефимович, в народе-то творится… Поведать бы государю нашу правду! Как бы эта война тем блином не стала, который в горле комом становится?..»
Знает ведь, кому говорит. Чует отношение Распутина к длящейся второй год войне (а ведь могло распутинское слово предотвратить роковой шаг ещё год назад — да вовремя на него покушение было устроено), и сам Клюев, очнувшийся от первоначального военного угара, уже написавший «Нивушку-чернёшеньку» и «Покойные солдатские душеньки…», переживал всё происходящее как предапокалиптическое время. Распутину на больную мозоль наступил — и тот среагировал. И сам перевёл разговор.
«Я и то говорю царю, — зачастил Распутин, — царь-батюшка, отдай землю мужикам, не то не сносишь головы!»
Ой ли! Зная отношение Николая II к частному землевладению, сунулся бы Распутин к нему с такой речью? А мог и сунуться. Ведь когда приставали к нему репортёры различных газет — прямо им отвечал: «Интересуюсь я теперь мужичком, от него всё. Вот построили вокзал. Хороший вокзал… А где же мужички? Их под лавку загнали. А ведь деньги-то они давали на постройку.
Вот вы все пишете про меня небылицы, врёте, а я ведь за мужичков… Мы теперь решили ставить архиереев из мужичков. Ведь на мужицкие деньги духовные семинарии строятся…
На чём Россия держится?.. На мужике. Вот закрывают кабаки — два закроют, а один откроют, а мужики тащат да тащат деньги… Поеду в Петербург, буду стараться за мужичков…
Ты вот что, дорогой, напиши, коль ты так уж писать хочешь… вот что: всяка аристократия мужиком питается… Мужичок — есть сила и охрана аристократии-то. Мужичок — знамя, и знамя это всегда было и всегда будет высоко…»
Но сейчас перед ним не царь и не газетный корреспондент, а Клюев, отношение которого к «землице Божьей» знает Григорий Ефимович. И подыгрывает, не лицемеря. Ибо сам понимает — это последняя и единственная возможность предотвратить грядущий пожар. Упование. В общем-то, уже несбыточное.
И опять всё видит Клюев. И снова пытается говорить о другом.
«Старался я говорить с Распутиным на потайном народном языке о душе, о рождении Христа в человеке, о евангельской лилии, он отвечал невпопад и наконец признался, что он ныне „ходит в жестоком православии“. Для меня стало понятно, что передо мной сидит Иоанн Новгородский, заклявший беса в рукомойнике, что стон, который я слышал за нашей молитвой перед пирогом, суть жалоба низшей пленённой Распутиным сущности.
Расставаясь, я уже не поцеловал Распутина, а поклонился ему по-монастырски…»
И уже обозначив отчётливую дистанцию между собой и Распутиным, проведя незримую и непереходимую черту, привёл к нему Клюев Есенина, который, судя по всему, чрезвычайно понравился «старцу», больше, чем его «сомолитвенник», — и получили они тогда рекомендательное письмо к полковнику Ломану. А тот взялся за дело по-хозяйски.
По донесениям филёров, Дмитрий Николаевич Ломан с октября 1914-го по декабрь 1916 года посещал Распутина 19 раз. И тут — хочешь не хочешь — задашь вопрос: какую роль он играл в дворцовой интриге вокруг «старца»?
Сын Д. Н. Ломана вспоминал, как «появился Клюев, такой же благостный, каким я привык его видеть. Он мне напоминал попа-расстригу, а они у нас тоже время от времени появлялись. На этот раз Клюев был не один. С ним пришёл молодой кудрявый блондин в канареечного цвета рубахе и русских цветных сапогах на высоченном каблуке. Я на него взглянул, и мне показалось, что этот парень похож на Ивана-царевича, словно он только сошёл с серого волка».
Сам полковник Ломан устраивал чтение (по отдельности) Николая Клюева и Сергея Есенина перед императрицей Александрой Фёдоровной. Клюев в «Гагарьей судьбине» вспоминал об этом чтении без особого восторга: «Как меня учил сивый тяжёлый генерал, таким мой поклон русской царице и был: я поклонился до земли, и в лад моему поклону царица, улыбаясь, наклонила голову. „Что ты, нивушка, чернёшенька…“, „Покойные солдатские душеньки…“, „Подымались мужики-пудожане…“, „Песни из Заонежья“ цветистым хмелем сыпались на плеши и букли моих блистательных слушателей.
Два раза подходила ко мне царица, в упор рассматривая меня. „Это так прекрасно, я очень рада и благодарна“, — говорила она, едва слышно шевеля губами. Глубокая скорбь и какая-то ущемлённость бороздила её лицо.
Чем вспомнить Царское Село? Разве только едой да дивным Феодоровским собором. Но ни бархатный кафтан, в который меня обрядили, ни раздушенная прислуга, ни похвалы генералов и разного дворового офицерья не могли размыкать мою грусть, чувство какой-то вины перед печью, перед мужицким мозольным лаптем».
А ещё раньше, в январе 1916 года, Клюев и Есенин выступали перед великой княгиней Елизаветой Феодоровной сначала в Марфо-Мариинской обители, а потом в её московской резиденции, и получили от неё по экземпляру Евангелия и серебряные образки с изображением иконы Покрова Пресвятой Богородицы и святых Марфы и Марии…
Послушаем снова самого Клюева: «Гостил я и в Москве, у царицыной сестры Елизаветы Феодоровны. Там легче дышалось и думы светлее были… Нестеров — мой любимый художник, Васнецов на Ордынке у княгини запросто собирались. Добрая Елизавета Феодоровна и простая, спросила меня про мать мою, как её звали и любила ли она мои песни. От утончённых писателей я до сих пор таких вопросов не слыхал».