Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одиночество и свобода для Венедикта Ерофеева были понятиями синонимичными. Унылое одиночество со свободой не сопрягается. Оно при всей своей удручающей тоске всегда алчет лучшего — вдохновляющих импульсов извне.
В те ещё недавние годы доверительные, «тёплые» отношения между умными и образованными людьми из преподавательской или академической среды устанавливались чрезвычайно редко. Неформально общались друг с другом преимущественно те, кто был знаком чуть ли не с малых лет, живя в одной коммуналке, или те, кто вместе учился, или те, кто ходил в какой-то один кружок в Доме пионеров или сызмальства занимался спортом.
Особенно отличались церемониальной чопорностью, кастовой холодностью, дефицитом доброжелательства литературоведы и критики, занимавшиеся современной советской литературой. Недаром Осип Мандельштам ещё в 1930-е годы отозвался об этой академической интеллигенции с обезоруживающей откровенностью: «Все они продажные...»14
Большевики, как известно, были людьми дела и превратили мечту утопистов в быль. При воспоминании о том, какой ценой эта быль создавалась, некоторые впечатлительные люди умирали от инсультов и инфарктов.
Венедикт Ерофеев понимал, в какой стране родился и живёт. СССР был для него мессианской державой, подорвавшей силы в бесплодных попытках превратить весь мир в коммунистическое братство.
Автор поэмы «Москва — Петушки» вплоть до горбачёвской перестройки сторонился молодых литераторов, членов Союза писателей СССР. Знал, что от общения с ними пользы будет с гулькин нос, куда больше неприятностей. Имея дело с немногими из них, он неоднократно попадал впросак.
1950-е годы оглушали нас своей противоречивостью. С одной стороны, по стране прошла широкая волна политических реабилитаций, а с другой — новые политические аресты по доносам осведомителей.
Об этом времени у Венедикта Ерофеева есть запись в дневнике: «В промежуточных, в 50-х годах в ходу была песня: “Посмотришь на часы — как будто рассвело. Посмотришь за окно — ещё не рассветало”»15. Известный журналист и писатель Александр Сергеевич Поливанов обращает внимание на одну особенность личности писателя: «Он ни разу в своей жизни не пытается опубликовать произведения в официальной печати. Для него как будто не существует ни “Нового мира”, ни “Октября”, ни других журналов, нет Союза писателей, нет официальных наград, нет самого статуса — советский писатель»16.
Печальнее всего другое. Уже написав поэму «Москва — Петушки» и получив некоторую всероссийскую известность в самиздате, Венедикт Ерофеев не вызвал к себе как писатель интереса со стороны большинства культовых фигур своего времени. Большая часть этих людей воспринимала поэму «Москва — Петушки», как радикальный политик и американист Сергей Станкевич, с чисто прагматической позиции — «больной предсмертный бред советской империи, помиравшей на наших глазах»17. Станкевич в своей оценке поэмы не был одинок.
Свидетельствует Александр Витальевич Гордон, свояк режиссёра Андрея Арсеньевича Тарковского[212]: «Я решил показать Андрею самиздатовскую повесть Венедикта Ерофеева “Москва — Петушки”. Дали мне её прочесть на сутки, и я сделал закладки на смешных страницах, в частности на рецептах приготовления коктейлей, таких как “Слеза комсомолки”, “Ханаанский бальзам”, “Сучий потрох”, и тому подобное. Хотел отвлечь или развлечь Андрея. Андрей полистал, бегло пробежался по некоторым строчкам и вернул мне книгу, без комментариев. Только слегка улыбнулся. Знаю, мол, есть такой автор Веничка Ерофеев — большой пьяница. Веничка был в это время в моде, а Андрей моды не любил»18.
Как написал Венедикт Ерофеев в своей тетрадке: «И чего из себя воображает? Прямо не человек, а букет цветов из Ниццы»19.
К этому мне, собственно говоря, нечего добавить. Стеснителен и горд по натуре был Венедикт Васильевич, и не мог он позвонить кому-нибудь из известных и великих и сказать в трубку задушевным голосом, как поэт Леонид Губанов поэту Ольге Седаковой: «Лелька! Когда же мы поговорим запросто, как гений с гением? То есть тет-а-тет?»20 Чего-чего, а вот развязности и наглости в Венедикте Ерофееве отродясь не было.
Но судьба всё-таки благоволила ему. Для общения оставались влюблённые в него женщины, а также круг друзей, сильно расширившийся после публикации поэмы «Москва — Петушки» на Западе. В этот круг входили несколько писателей, намного больше художников и учёных, а также просто хорошие люди.
Закончу эту главу небольшим отрывком из поэмы «Москва — Петушки»: «А я буду молчать, опущу глаза и буду молчать, и эта немота знакома всем, кто знает исход многодневного и тяжёлого похмелья. Ибо жизнь человеческая не есть ли минутное окоснение души? и затмение души тоже. Мы все как бы пьяны, только каждый по-своему, один выпил больше, другой — меньше. И на кого как действует: один смеётся в глаза этому миру, а другой плачет на груди этого мира. Одного уже вытошнило, и ему хорошо, а другого только ещё начинает тошнить. А я — что я? я много вкусил, а никакого действия, я даже как следует не рассмеялся, и меня не стошнило ни разу. Я, вкусивший в этом мире столько, что теряю счёт и последовательность, — я трезвее в этом мире; на меня просто туго действует... “Почему же ты молчишь?” — спросит меня Господь, весь в синих молниях. Ну, что я ему отвечу? Так и буду: молчать, молчать...»21
Глядя в прошлое, понимаешь, какая деформация в мозгах произошла у советской творческой интеллигенции, сплющенной прессом идеологической цензуры и репрессивной деятельностью ОГПУ, НКВД, МГБ и КГБ. Её определённая часть лишилась духовной самостоятельности. Однако оставались и другие. Они, как пел Владимир Высоцкий, шли, пока были живы, «по-над пропастью, по самому по краю».
В советской науке и культуре 1950-х годов уцелели те учёные, художники и писатели, у кого интеллект и нравственность составляли одно целое. Для них ум и талант не были средством выбиться в люди и сделать карьеру, а оставались могучей силой, способной защитить и от психологии толпы, и определиться с собственным убежищем в строго конформистском и сословном советском обществе. В этой борьбе за личную свободу, за «самостоянье» существовало, впрочем, искушение: впасть в гордыню, обособиться от людей и оказаться в самоизоляции. О такой опасности предупреждал философ Иван Александрович Ильин. Стоит прислушаться к его пониманию личной свободы: «...чувство собственного духовного достоинства — это не самомнение, не самоуверенность, не тщеславие и не гордость, а именно чувство собственного достоинства, в котором уважение к своему духу есть в то же самое время смирение перед лицом Божиим; это предметная уверенность, доведённая до очевидности, до убеждения, до основы личной жизни...»1
Ирма Викторовна Кудрова, выдающаяся исследовательница творчества Марины Цветаевой, называет, исходя из собственного опыта, а также используя формулировки Джорджа Оруэлла в романе «1984», основные положения нового вероучения советского человека: «не чёрное — значит, белое», «не наше — значит, от акул империализма», «против нас — значит, в угоду и за мзду»2.