Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с тем доблестных чекистов, выступающих на ниве отечественной словесности в роли смотрящих, было бы несправедливо обвинять в преднамеренной лжи. Они понимали, по крайней мере, одну из видимых причин интереса читателей к поэме «Москва — Петушки». Как вспоминает сын писателя Венедикт Венедиктович Ерофеев, первые читатели искали в ней тень запрещённости.
Чекисты, я думаю, просто растерялись и не знали, как им поступить в отношении писателя. Столь экзотический типаж из творческой интеллигенции им ещё не попадался. Он не был ни советским, ни антисоветским. Скорее он напоминал кошку из сказки Джозефа Редьярда Киплинга[224], которая свободно гуляет сама по себе. Кошку особенную — ясно представляющую, куда занесла её судьба.
Проницательная Белла Ахмадулина отметила в авторе поэмы «Москва — Петушки» чувство внутренней и внешней свободы, редко встречающееся у её коллег. О своём наблюдении она поведала 4 сентября 1988 года читателям газеты «Московские новости» после публикации поэмы «Москва — Петушки» в альманахе «Весть»: «“Свободный человек!” — вот первая мысль об авторе повести, смело сделавшем своего героя своим соименником. Герой, Веничка Ерофеев, мыкается, страдает, пьёт все мыслимые (и немыслимые) напитки, существует вне и выше предписанного порядка. Автор, Веничка Ерофеев, сопровождающий героя в пути, трезв, умён, многознающ, трагичен, великодушен. Зримый географический сюжет произведения, обозначенный названием, лишь пунктир, вдоль которого мчится поезд. Это скорбный путь мятежной и гибельной души. В повести, где действуют пьянство, похмелье и другие проступки бедной человеческой плоти, главный герой — непорочная душа, с которой напрямую, как бы в шутку соотносятся превыспренние небеса и явно обитающие в них кроткие, заботливые, печальные ангелы. Их присутствие — несомненная смелость автора перед литературой и религией, безгрешность перед их заведомым этическим единством. Короче говоря, повесть своим глубоким целомудрием изнутри супротивна своей дерзкой внешности и тем возможным читателям-обвинителям, кому недостаёт главного — в суть проникающего взгляда»27.
Ему же она посвятила стихотворение, введя его этим поэтическим даром в круг своих друзей-единомышленников:
Свобода как проявление человеческой сущности представляла для Венедикта Ерофеева смысл жизни и творчества. Судя по всему, идентично обрести самого себя в слове — вот чего добивался автор поэмы «Москва — Петушки».
Иосиф Бродский в разговоре о писателе с режиссёром Павлом Павликовски в его фильме о Венедикте Ерофееве «Из Москвы в Петушки» углядел это его тайное желание: «Легко высмеивать. Легко говорить колко и остроумно о советской действительности, она и так абсурдна. Изобличать её ничего не стоит. Однако я понимаю, что это не было главной целью Ерофеева, когда он писал книгу. Он пытался найти, высвободить голос...»29
Шум народных шествий и демонстраций заглушает отдельные голоса. А народные гулянья, к тому же ещё с непременной выпивкой, туманят сознание.
О болезненной проблеме творческих и талантливых людей в СССР, пытающихся найти общий язык с властью и при этом раскрепостить собственный голос, более подробно написал Андрей Амальрик. Речь об этом болезненном процессе идёт в его книге «Записки диссидента». Объектом его рассуждений выступают выдающийся скульптор Эрнст Иосифович Неизвестный[225], покинувший СССР 10 марта 1976 года, и не менее известный Венедикт Ерофеев. Они случайно встретились на дне рождения Гюзель Макудиновой, жены Андрея Амальрика.
Обращусь к книге Андрея Амальрика: «Но, по-моему, был Эрнст не уверен в себе и себя по-настоящему не нашёл, в нём, как и во многих советских художниках, был глубокий внутренний разрыв между данным от Бога талантом, между креативным “я” художника, которое так же глубоко запрятано и так же трудно, но необходимо найти, как смерть Кощея Бессмертного на конце иглы в яйце, — и привитой “советской художественной культурой”. Это осложнялось гем, что, отбрасывая “коммунистические идеалы”, которые должны воплощаться в работах советского художника, хотел он какие-то “идеалы воплощать”, метафизическая сторона искусства из глубины выходила на передний план, обременяя пластический образ. Неизвестный не мог найти и своё место в обществе — он разрывал с системой, в которую худо-бедно, но был включён, уживаясь с которой разработал сложную систему компромиссов, когда одновременно приходилось играть роль и циничную, и героическую — а теперь надо было заново искать: кем быть.
— Вам это интересно? Вам это интересно? — всегда неуверенно переспрашивал он, рассказывая о чём-то.
— Никогда не слышал ничего более неинтересного, — ответил ему Венедикт Ерофеев, с которым они встретились на дне рождения Гюзель. Бродяга, пьяница, “разночинец”, как его назвал раздражённый Неизвестный, привлёк внимание повестью “Москва — Петушки” — безумным путешествием человека, который многократно пытается посмотреть в Москве Кремль, но всегда попадает на Курский вокзал к отходящему в Петушки поезду. И вот он в поезде и рассказывает пассажирам, как якобы был в Париже и встретил Сартра; встретив впоследствии Сартра в Париже, Гюзель была удивлена, что такой человек существует, она думала, что это герой Ерофеева.
Желая всё-таки показать, что он не лыком шит, Неизвестный заметил, что, когда Сартр был в Москве, они проговорили свыше четырёх часов.
— Вот, должно быть, скукотища — четыре часа разговаривать с Сартром, — спокойно сказал Венедикт, и Эрнст был убит. Впрочем, от нас “допивать” они поехали вместе»30.
О чём и сколько времени эти два гения беседовали за столиком в забегаловке или в чьей-то мастерской, сие покрыто мраком. Об этом можно было бы узнать из отчёта топтунов, если в тот вечер за Андреем Амальриком, Венедиктом Ерофеевым и Эрнстом Неизвестным приглядывали и фиксировали их разговоры, что, я думаю, маловероятно. Скорее всего, они протрындели о чём-то важном для них обоих и, по-видимому, нашли что-то такое, что их объединило. Как известно, общие взгляды людей сближают. Они подружились. Владимир Муравьёв вспоминает, что последнюю ночь перед отъездом из СССР 10 марта 1976 года в Швейцарию, а затем в США Эрнст Неизвестный ночевал у Венедикта Ерофеева: «Тот потом говорил: “Неизвестный — такой человек, каких вообще не бывает, и ты, Муравьёв, вообще говно по сравнению с ним”». На ответ Владимира Сергеевича, что он и не пытается с ним себя сравнивать («Я и не лезу»), Венедикт Васильевич изрёк: «Нет, ты говно. Потому что Неизвестный ушёл, когда я ещё спал, и на столе оставил десять десятирублёвых бумажек...»31
Среди сотрудников Пятого управления КГБ встречались, вероятно, не только знатоки, но и ценители самиздатовской литературы. Не случайно же при обыске у моего друга католического священника Владимира Никифорова они насвистывали песни Владимира Высоцкого. Не забудем к тому же, что их шеф Юрий Владимирович Андропов писал стихи. Но неизмеримо лучше были поэтические опыты академика Евгения Максимовича Примакова, бывшего некоторое время шефом Службы внешней разведки. Всё же его культурный кругозор и представления о будущем нашей страны оказались куда шире и реалистичнее, чем у Андропова. К тому же он, потерявший в ГУЛаге отца и проведший детство в городе Тбилиси, людей знал и понимал намного глубже. Вспомним, что Грузия приняла христианство ещё в IV веке и сохранила в себе силу христианского духа вплоть до сегодняшних дней.