Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственный истинный католический Бог с отвращением отвернулся от нее и навеки покинул: о н а б ы л а п р о к л я т а — она чувствовала это, но никак не могла поверить. Как же это могло произойти. Ее трясло, она уже была в аду... Но возможно, ад будет «ликвидирован», как когда-то неосторожно сказал отец Иероним. «Не веря в смертный грех, беру его с завтрашнего дня в любовники, если будет жив (само собой), а если умрет, то — монастырь или вступаю в нивелисты, даже если это папу в гроб загонит». Одна вещь вызывала сомнения: когда перестал дуть так называемый «ураган смерти» — с момента крещения или с того момента, как она отдалась Атаназию в первую брачную ночь? Теперь он напрасно вымаливал у нее глазами эту последнюю ночь. Казалось, она не понимает, далекая и равнодушная, вслушивающаяся в страшную метафизическую драму борющихся друг с другом звуков, которые через инструмент выходили из длинного худого тела Зези Сморского. Он играл сегодня всем телом, а голова его отдыхала в немузыкальном потустороннем мире, этом дополнительном продукте его извращенного интеллекта, который можно сравнить с вареником: нутро состояло из обычного предрассудка (какие-то ключи, пуговицы, камешки, даты, часы и тому подобные вещи), завернутого в тонкое французское тесто вырожденного бергсонизма. Это сочетание вместе с музыкой и апотрансформином давало ему ощущение превосходства надо всем.
С уверенностью в победе, но с отчаянием в сердце отходил Атаназий ко сну. Полуотравленная вероналом, Зося уже давно спала. Впервые (не считая «popojki» по прибытии) она совершила нечто против ребенка. «Сам виноват. Лезть в такую минуту в идиотский скандал. Как будто и без того не хватает опасностей; ох, не думать больше ни о чем, только спать, спать до девяти, не просыпаясь». Зося тоже была маленькой эгоисткой.
Когда Зося совсем проснулась в объятиях плачущего мужа, было 8.20 утра. А было так: утро было теплым, но ветреным и тревожным. Вал темных туч, обрамленных лучезарным оранжевым контуром, накатывал с края гор в долину, достигая синих лесов и вырубок, распестренных мелкими полями исчезающего снега. Воздушные розовые «циррусы», сплетенные в фантастическую вуаль на вершине, странно недвижные в сравнении с летящими, как ядра, оторванными от главного вала темными «гонфлонами», казалось, говорили что-то таинственное о лучшей жизни, в которой нет любви, самочьих скандалов, религиозных компромиссов, социальных преступлений и метафизического вздора. Находиться там, быть воплощенным в этом сгустившемся омуте туч, хотя бы секунду единую прожить другим существом, чем это случайное завихрение грязной пены на волне неизвестной глубины. Пена расползается, раскручивается, разворачивается, вот все, что она знает о себе — ага! Все наоборот — только не все ли равно?
«Мы уходим в никуда, ничего о себе не зная, страдающие или глупо счастливые фантомы, чванясь своим жалким (но несмотря на это единственным на все бытие) понятийным аппаратиком; но что он может значить по сравнению с непроглядными пространствами неизведанного внутри нас и вне нас, невыразимого ни в психологистическом, ни в физическом воззрениях, ни в обоих вместе, объединенных в метафизической системе, обнажающей их недостаточность и необходимость принять оба как следствия фундаментальных законов Существования. Разве так называемое счастье не основано на скотской глупости, или на каком-то, пусть даже благородном (только чем измерить это благородство?) обольщении какой-нибудь фикцией, или просто на грубом вранье. Впрочем, раньше, веке эдак в XVIII, все, что было связано с метафизикой — может, и немного безрассудной, — хоть и давало какое-то упоение — сегодня плодит только сомнения и преждевременное пресыщение». Так думал неугомонный «мыслитель», выступая на «поле битвы» своей за самочку, веря в важность своей проблемы: как уничтожить себя интересным способом.
Вихрь на поляне дул бешеный. То и дело там и сям с грохотом валились деревья. Швед опаздывал. Ожидание, вместо того чтобы ослабить звериную силу Атаназия, усиливало в нем уверенность в себе вплоть до непоколебимой веры в победу. Ему нисколько не было жаль этого противного блондинчика, который хотел вырвать у него забавы ради последний смысл его жизни. Как началось, так и кончилось — одним махом. Прежде чем Твардструп успел заслониться после страшной кварты, которую едва парировал (укол и рубленый удар вместе), он получил удар в шею, вскрывший ему сонную артерию и приведший к моментальной смерти. Швед был так уверен в победе, что не имел времени осмыслить свое поражение. Не ожидал, бедняжка, такой страшной молниеносной атаки, недооценил своего противника. И вот уже лежал нелепый шведский трупик на Подгалье, с развевающейся на ветру русой бородой и выпученными в бесконечность неба голубыми глазами, а над ним стоял такой же нелепый призрак и символ перевалившей на ту, темную сторону какой-то почти безличной жизни, призрак Атаназия Базакбала, лишнего человека. Вихрь бешено свистел в ветвях качающихся елей и выл в далеких пространствах среди угрюмых гор.
«Я убил его», — просто подумал Атаназий с внезапно нахлынувшей на него безмерной усталостью. И эта мысль отозвалась зловещим эхом в глубочайших недрах его существа. Весь этот прекрасный спортивный механизм и этот едва знающий о себе мозг, этот столь желанный «катализатор», перестали существовать. Только сейчас впервые, несмотря на массу размышлений на эту тему и виденные на войне картины смерти (он даже раз застрелил кого-то в потемках, во время ночной атаки), Атаназий понял смысл смерти — теперь, когда он сам убил человека средь бела дня, при «обычных» обстоятельствах. Впрочем, обстоятельства эти были вовсе не так уж обычны. Ему самому было в этот момент жутко. И труп, и убийца были как-то так величественны, что ни один из секундантов не смел подойти. О враче забыли обе стороны. Все самцовое бешенство, с которым Атаназий бросился на ненавистного соперника, бесследно развеялось где-то по укромным уголкам его тела. Остались только глухая боль угрызений совести (пока еще не совсем осознанных), и какой-то тайный голос инстинкта, шептавший ему, что уж теперь-то Геля точно станет его: ведь он убил того, другого, стало быть, имеет право.
Они возвращались мрачной чередой, везя труп Твардструпа на маленьком тобоггане Гели. Атаназий шел, внутренне окаменевший, неспособный соединить диссоциированные комплексы своего психического содержания, как будто его составили из нескольких свободно болтающихся абсолютно бессвязных кусков: он не думал о последствиях, вообще почти ничего не думал — наконец-то он отдыхал. Вот ведь что требовалось, чтобы он смог на минуту успокоить этот свой бесплодный мятущийся мозг. Слава Богу и за это, на безрыбье, как говорится... Он решил прямо направиться в соответствующее учреждение. Рапиры оставили по пути. Не помогли россказни о том, что труп, мол, в лесу нашли. Им пришлось сразу же во всем признаться. Наивность всей затеи была воистину велика. Но и неприятности были приличные: иностранный подданный — вот что больше всего беспокоило народного комиссара или как его там. Но в конце концов Атаназия отпустили с легким предвкушением того, что могло бы произойти, если бы ну и так далее. Больше всего помогло имя Гели Берц, дочери пока еще всемогущего «земледелителя». Может, этим делом займется окружная прокуратура, впрочем сомнительно. Во всяком случае Атаназий впервые в жизни почувствовал себя на бандитской дорожке, вернее, не столько бандитской, сколько подсудной, ибо этим все кончается: он был как под гипнозом, не чувствовал ни собственной воли, ни ответственности, он ощущал себя хорошо сконструированным автоматом. Впрочем, дело было почти что улажено, только этот его маленький хвостик, который «они» прищемили, мучительно болел, в результате чего очарование текущего момента повысилось самое малое на 20 процентов. (Но происходило это в замкнутой сфере самого центра странности — поля реальных чувств оставались пока что нетронутыми.) А внешне Атаназий был собой доволен: впервые он чувствовал, что совершил нечто реальное, какой-то чисто индивидуальный «поступок» — к счастью, он не отдавал себе отчет во всей своей моральной низости — его от этого защищала маленькая красная книжечка (находившаяся в тот момент в кармане князя): польский дуэльный кодекс. Слои его души, были уложены примерно так: очарование жизни — пустота — удовлетворенность «поступком» — пустота, пустота, пустота — маленький мирок с Зосей, в котором сейчас можно отдохнуть, — пустота — большой воображаемый шар, на котором Геля улетала в сферу так называемого уничтожения, — причем, это последнее без малейших признаков реальности. Но должны были произойти тектонические сдвиги, вследствие которых повторились «шарьяжи» и сбросы столь головоломные, что ни один даже самый гениальный психотектоник не смог бы их распутать, разве что заранее мирясь со специфичностью метафизических состояний личности или утверждая, что вопрос последовательности во времени не является «трансцендентальной закономерностью» в корнелиусовском понимании.