Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О Галине Игнатьевне он не смеет ни говорить, ни писать ничего предосудительного. В том же письме Добровольскому он возглашает настоящий панегирик жене: «Я ведь имею смелость считать подвиг моей жены не ниже деяний русских героинь 20-х годов прошлого столетия», то есть декабристок, имея в виду, что все годы разлуки «она сражалась с жизнью одна». Но добавляет многозначительно: «То, что было ее гордостью, могло и не быть гордостью для меня».
Обмен письмами с женой, компенсировавший недоговоренности при редких встречах, показывает явные несоответствия их характеров и жизненных устремлений. Галина Игнатьевна радуется, что стихи Варлама произвели сильное впечатление на Пастернака, она плещется от счастья в роли посредницы между мужем и великим поэтом, имея возможность первой читать их переписку (которая шла через нее), она безумно рада, что благодаря этому случаю получила возможность стать одной из первых читательниц романа «Доктор Живаго», но при этом — никак не приветствует литературную перспективу самого Шаламова! Лейтмотивом ее сохранившихся писем 1954—1956 годов является быт — здоровье свое и близких, какие-то покупки, лекарства, жалобы, но никак не забота о муже, который — скорее в силу инерции — именуется ласковыми домашними прозвищами «Варламка», «Вумка» и т. д. Галина была и осталась любящей, сострадательной женщиной, но ничего большего мужу она, увы, дать не могла. Самым удручающим был диалог накануне расставания, зафиксированный в его воспоминаниях: «Дай мне слово, что ты оставишь Леночку в покое, не будешь разрушать ее идеалы. Она воспитана лично мною, подчеркиваю это слово, в казенных традициях, и никакого другого пути я для нее не хочу. — Еще бы — такое обязательство я дам и выполню его. Что еще? — Но не это главное, самое главное — тебе надо забыть всё. — Что всё? — Ну, вернуться к нормальной жизни…»
Что такое «забыть всё» и что такое «нормальная жизнь», Шаламов плохо понимал. 28 августа 1956 года он пишет Г.И. Гудзь последнее письмо: «Галина. Думаю, что нам ни к чему жить вместе. Три последних года ясно показали нам обоим, что пути наши слишком разошлись и на их сближение нет никаких надежд. Я не хочу винить тебя ни в чем — ты, по своему пониманию, стремишься, вероятно, к хорошему. Но это хорошее — дурное для меня. (Это я чувствовал с первого часа нашей встречи. — зачеркнуто автором. — В. Е.)… Лене я не пишу отдельно — за три года я не имел возможности поговорить с ней по душам. Поэтому и сейчас мне нечего ей сказать».
Этой драме сопутствовал эпилог — письмо дочери, написанное тогда же — видимо, под неизбежные рыдания матери, но уже более рассудительной девушкой двадцати трех лет, вышедшей замуж, сменившей фамилию на Янушевскую и успевшей по-женски все узнать: что отец нашел другую женщину (с ребенком) и женился на ней. Главное обвинение в адрес отца убийственное — «бесчувственность». Оно продиктовано тем, что отец, по ее мнению, никак не отплатил матери за все ее жертвы, но более всего она задета тем, что он не посылал ни телеграмм, ни открыток ни маме, ни ей самой, ни другим родственникам к праздникам и дням рождения. («Неужели к Новому году вы не могли послать телеграмму по сниженному тарифу людям, которые этого заслужили по отношению к вам?..»)
Несовместимость миров — и житейского, и высокого, которым жил Шаламов, здесь слишком уж очевидна, а охлаждение и его причины — слишком понятны. Напомним, что письмо дочери относится к августу 1956 года, кануну реабилитации Шаламова. Важнее всего тот факт, что разрыв был полным и окончательным. Никогда больше Шаламов ни с первой женой, ни с дочерью не общался — ни письмами, ни телеграммами, ни звонками, а дочь считала, что отца у нее больше нет — она вычеркнула его из своей жизни, никогда, ни в 1960-е, ни позже не отвечала на телефонные звонки, касавшиеся вопросов о нем. Никакого интереса к его судьбе и творчеству в ее жизни (она умерла в 1990 году) не обнаружено. Какие-либо комментарии к этой трагической семейной истории, пожалуй, не нужны. Единственное, что можно сказать: Елена Варламовна в своей непреклонности идти на разрыв до конца во многом унаследовала отцовский характер…
Неоправдавшиеся надежды на восстановление семьи, казалось, вынуждали Шаламова вернуться к старой, проверенной тюремной истине: «Одиночество — оптимальное состояние человека». Но в первый период после Колымы он страстно и неудержимо стремится к общению, к открытию и познанию того мира, от которого был отделен почти 20 лет. Поездки из Решетникова в Москву, а также один раз в Ленинград (в марте 1955 года) были связаны прежде всего с жаждой узнать, как изменился и меняется мир. Время для поездок копилось таким образом, чтобы за счет экономии одного выходного дня выкроить сразу два, то есть ехать с ночлегом, где самое ценное — вечер с беседами допоздна. Причем круг участников этих бесед в Москве представляли, как правило, женщины и, как правило, либо родственницы, либо знакомые Г.И. Гудзь: ее сестра Мария Игнатьевна, свояченица Светлана, упомянутая Н.А. Кастальская, художницы Л.М. Бродская, Т.Н. Лебедева и др. Здесь были неизменный чай, тепло, внимание, стихи. Переписка с этими чуткими и весьма образованными москвичками с их стороны полна восхищенными отзывами о его стихах, близкими ему размышлениями об искусстве и литературе — очевидно, что в этом кругу его больше понимали, нежели в узкосемейном.
С Борисом Пастернаком он встречался гораздо реже — из чувства деликатности, не мешая его работе, но вел интенсивную и необычайно содержательную философскую переписку. Судя по письму от 22 мая 1955 года, после первой встречи (13 ноября 1953 года) они не виделись почти полтора года. Следующая их беседа состоялась только 24 июня 1956 года — в квартире Пастернака в Лаврушинском переулке. То есть в итоге встреч было фактически две, не считая возможных пересечений во время приездов Шаламова летом 1956 года в Измалково, что рядом с Переделкином, где жили О.В. Ивинская и ее дочь Ирина. Ситуация лишний раз показывает, насколько трепетно относился Шаламов к своему кумиру, не желая его чем-либо беспокоить, и насколько драгоценным для него было короткое время личного общения, почти каждое мгновение которого он потом описал в воспоминаниях.
После первой встречи, буквально за несколько дней (до 20 декабря 1953 года), еще в Озерках, Шаламов прочел переданную ему первую часть романа «Доктор Живаго». Прочел очень внимательно, сделав комментарии и замечания по страницам и подчеркнув главные достоинства романа — его «думающих героев» (которых, по его мнению, нет в современной литературе, как и нет «думающих авторов») и первое в советской литературе напоминание о христианских ценностях.
С его точки зрения, именно христианские мотивы романа и раскрывающие их сцены и образы являлись наиболее сильными, «соответствующими литературе Толстого, Чехова и Достоевского». «Как можно написать роман о прошлом без выяснения своего отношения к Христу? Ведь такому будет стыдно перед простой бабой, идущей ко всенощной, которую он не видит, не хочет видеть и заставляет себя думать, что христианства нет, — писал Шаламов в своем разборе романа. — Я читывал когда-то тексты литургий, тексты пасхальных служб, богослужений Страстной недели и поражался силе, глубине, художественности их — великому демократизму этой алгебры души. А в корнях своих она имела Евангелие, из него росла, на него опиралась».