Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он понимал, что ждать придется долго. И даже грянувший, как гром, — в феврале 1956 года — XX съезд КПСС с секретным докладом Н.С. Хрущева, который моментально стал известен всем, кому нужно, — бывшим заключенным, не прибавил ему надежд на быстрое решение его сугубо индивидуального вопроса. Но к исходу лета 1956 года, ничего не дождавшись, он начал беспокоиться и снова обратился в Генеральную прокуратуру к Руденко:
«Год и два месяца назад, 18 мая 1955 г., подана мной на Ваше имя жалоба с просьбой о реабилитации моей. До сих пор я не имею ответа по существу ее.
Я понимаю, что существует очередность и что год в конце концов срок небольшой. Но при моем здоровье и в моем возрасте время бежит по другим часам, и 14 месяцев (как я подал жалобу) — большое время.
Нельзя ли ускорить пересмотр моего дела, по которому я вовсе невинным человеком пробыл в колымских лагерях 17 лет.
Подпись. 18 июля 1956 г. ».
Все это время, находясь в Туркмене, он напряженно работал — писал стихи и рассказы. Но о неповоротливости судебной машины думать не переставал. Знал, что ее надо тормошить, подстегивать. Даже какая-то секретарша может что-то перепутать. А столоначальники могут просто задвинуть жалобу подальше, туда, где буква «Ш». В итоге его повторное усилие оказалось не напрасным — 16 августа он получил ответ из Генеральной прокуратуры: «Ваше дело направлено с протестом в Верховный суд СССР».
На самом деле машина при Хрущеве работала беспрестанно и почти без сбоев. Чудесный случай — именно 18 июля 1956 года, когда Шаламов послал свое второе заявление, Военная коллегия Верховного суда СССР рассматривала его заявление и вынесла свое определение № 4н-04762/56: «…Соглашаясь с протестом и не усматривая в действиях Шаламова состава преступления, Военная коллегия определила: приговор военного трибунала б/НКВД при «Дальстрое» от 23 июня 1943 г. и постановление Особого совещания НКВД СССР от 2 июня 1937 г. в отношении Шаламова Варлама Тихоновича отменить и оба дела о нем на основании ст. 4 п. 5 УПК РСФСР производством прекратить. Председательствующий Костромин, члены Конов, Фуфаев».
Справку о реабилитации — «дело прекращено за отсутствием состава преступления» — Шаламов получил 3 сентября 1956 года в управлении КГБ Калининской области, о чем в архиве имеется его расписка.
Своих чувств в связи с этим событием Шаламов нигде не описал. В его воспоминаниях есть только строки из письма его колымского друга-врача Ф.Е. Лоскутова: «Берегите справку. Сразу же снимите с нее десять, сто копий и только тогда выходите на улицу».
Так ли сделал Шаламов, мы не знаем. Другой его знакомый — А.С. Яроцкий, получив еще раньше, на Колыме, справку об освобождении, почти всю дорогу к своему бараку бежал и повторял на ходу строку из баллады А.К. Толстого «Василий Шибанов»: «…И князь доскакал!» Напомним, что это была любимая баллада Шаламова, которую он знал наизусть. «Доскакал» и он сам. Но к литературным примерам он вряд ли прибегал. И другой образ из воспоминаний Яроцкого: «Я, как пес, оборвавший цепь, бежал, задыхаясь от счастья…» — здесь тоже не подойдет. Шаламов не бежал — он не спеша, в раздумье, шел из конторы калининской госбезопасности. Задыхаться от счастья было не в его характере. Главное, он понимал, что цепь не оборвана, что впереди еще множество испытаний, но, несмотря ни на что, надо написать обо всем, что не может быть никогда прощено.
Жизнь на 101-м километре, до реабилитации, поставила перед Шаламовым две основные проблемы: как жить и как писать? От первой, семейно-бытовой, во многом зависело решение второй, то есть всех литературных замыслов. Во время поездок в Москву он старался прежде всего получить как можно больше определенности в отношениях с женой. Но этой определенности не возникало: было очевидно, что Галина Игнатьевна сильнее всего озабочена судьбой дочери. Когда жена в истерике кричала: «У меня дочь, дочь!» — мужу приходилось закрывать уши и отходить в сторону Ему ясно давали понять, что он является помехой воспитания дочери, а следовательно, — помехой жизни. Какая мужская гордость это вынесет?
Когда жена решилась, наконец, показать Варламу Елену, ему сразу стало понятно, что барьер семнадцатилетней разлуки непреодолим. Тем более что для общения отводились какие-то минуты прогулок во дворе. Елена была очень занята, она, окончив школу с золотой медалью, училась в инженерно-строительном институте, была убежденной комсомолкой — сугубо «правильного» воспитания сталинской эпохи, к чему приложила силы и Г.И. Гудзь, желавшая, чтобы дочь не имела в жизни неприятностей. Об этом ярче всего говорит уверенность Елены в том, что «сажали не зря» (воспроизвожу фразу из рассказа свояченицы Шаламова, жены сына М.И. Гудзь, С.И. Злобиной, жившей в квартире в Чистом переулке, — она хорошо знала Елену). Отцу такие фразы дочь, наверное, не решалась говорить, но отчуждение скрыть было трудно.
Сохранились два письма из переписки Шаламова с дочерью. В первом он — явно запоздало и наивно, в день ее девятнадцатилетия, 13 апреля 1954 года, — пытался внушить Елене «простые жизненные истины». Парадокс в том, что сам он считал, что эти истины всегда рождаются «у камелька», то есть у домашнего очага, у ног родителей (как было с ним самим), а тут — сознавая, что сам он в данном случае «у камелька» отсутствовал — старался проговорить почти взрослой дочери, и на самом серьезном уровне! — все важное, что он вынес из своего жизненного опыта. Эта серьезность чрезвычайно напоминала дидактические методы его отца-священника, от которых он сам в детстве всячески бежал, но Шаламов считал, что выполняет свою важнейшую родительскую миссию.
Что могла уяснить Елена из таких слов отца: «…Желаю хорошо подумать над тем, при каких условиях люди становятся людьми и что делает человека человеком, ибо без этого "что" жить, конечно, можно, но эта жизнь должна изучаться по Брему»? То, что отец имеет в виду «Жизнь животных» Брема, Елена, конечно, хорошо понимала, но в принципе такие нотации ей были мало близки. Так же, как и призывы отца подумать над высшим смыслом жизни: «Ради чего живут, а главное, ради чего умирают лучшие люди человечества, у которых ведь иные масштабы, чем у нас, иное понимание несчастья и счастья», как его пожелания, чтобы она «нашла время для чтения книг настоящих, которых немало», и его слова о том, что «никакие технические справочники еще не делают человека интеллигентным, в настоящем смысле слова».
Ответа на это письмо нет, и можно понять почему. Елена всегда писала в своих школьных, студенческих и комсомольских анкетах об отце — «умер» (так было принято, и в этом ее винить нельзя). То, что он оказался жив, ее не могло не радовать, но никакого душевного контакта не возникало — это не «папочка», который всегда рядом и может чем-то помочь, а нищий, убого одетый чужой «дядя», свалившийся откуда-то с небес, доставляющий маме столько хлопот и при этом пытающийся всех «перевоспитывать». Попытки отца смягчить отношения какими-то мелкими подарками — чашкой, тапочками (на модельные туфли он был, конечно, не способен), ничего не меняли. В письме А. 3. Добровольскому от 13 августа 1954 года Шаламов вынужден признать, что дочь оказалась «крепким орешком» и «нельзя не сказать, чтобы я не поломал зубов при этой операции». Еще более печально его признание в письме от 12 марта 1955 года, где он вспоминает поговорку: «У родителей есть дети, но у детей нет родителей…»