Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матиас повернулся к Борсу и схватил его руку.
— Желаю удачи, мой друг. Передай женщинам, что я вернусь завтра вечером.
Борс смотрел, как Старки с Матиасом спускаются по лестнице и пересекают крышу. Шестнадцатифунтовая пушка громыхнула с кавальера, и Борс отвернулся проследить за траекторией ядра и понять, какие следует внести поправки. Он был в восторге. Вот она — та жизнь, для какой предназначил его Господь. Он перекрестился и поблагодарил Иисуса Христа.
* * *
Пятница, 8 июня 1565 года
Мдина
Замершие в полуденном пекле извилистые улочки Мдины напомнили Тангейзеру Палермо. Дома в нормандском стиле были великолепны, но слишком угрюмы, словно их выстроили люди, чересчур проникнутые собственной важностью. В конце заканчивающегося тупиком переулка рядом с улицей Короля Фердинанда он, как ему и обещали, обнаружил каса Мандука. Он постучался, и болезненного вида седой дворецкий лет шестидесяти открыл дверь. На нем был темно-синий бархатный сюртук, с которого только что были вытерты мокрой губкой какие-то пятна. Он выглядел и пах так, словно почти не выходил из дома. Дворецкий поклонился с таким видом, будто у него болит спина, и уставился в грудь Тангейзера, не поднимая глаз. Странные слуги прислуживают странным хозяевам. Тангейзеру стало любопытно, что ждет его внутри.
— Капитан Тангейзер, — произнес он, — к дону Игнасио.
Дворецкий проводил его в прихожую, где свет ламп мерцал на мрачных семейных портретах и изображениях мучеников; все картины, по мнению Тангейзера, не обладали высокой художественной ценностью. Они миновали темную лестницу и несколько запертых комнат. Ковры под ногами были трачены молью, мебель была громоздкой и тяжелой, как сам дом. Он был похож на мавзолей, воздвигнутый над могилой, где покоились воспоминания об утерянном величии. Вот здесь росла Карла. В темноте удушливой гробницы, полной провинциального благочестия. Он представил, как ее юный дух силился воспарить в этой темнице. Сам он начал задыхаться всего после двадцати шагов. Он ощущал сострадание к девушке, какой она когда-то была, и лучше понимал ту сдержанность, которая была присуща ей, теперь уже взрослой женщине. Тангейзер не удивился, что она не захотела вернуться сюда, и его нежность к ней усилилась. Он не мог отделаться от мысли, что, отправив девушку в изгнание — каким бы суровым оно ни было, — дон Игнасио оказал дочери большую услугу.
Дворецкий открыл двойные двери и отступил в сторону, ничего не объявляя. Воздух, которым дохнуло из комнаты, был душным и спертым, отравленным запахами мочи, кишечных газов и гниения. От него Тангейзеру захотелось бежать, бежать от одиночества, отчаяния, жизни, поддерживаемой такой ценой, которой она не стоила. Он посмотрел на дворецкого. И на его лице тоже — хотя он-то явно был знаком с этим запахом — возникло такое выражение, будто он пытается подавить сильный приступ тошноты. Он низко поклонился и жестом предложил Тангейзеру войти самому. Тангейзер, сожалея, что не захватил с собой веточки розмарина, которую можно было бы засунуть в нос, шагнул внутрь, словно в ванну с блевотиной, а дворецкий закрыл за ним лакированные двери.
* * *
Глубокое кресло с подставкой для ног стояло перед зажженным камином. В кресле сидел старик с черепом гладким и бледным, как личинка. Он был завернут в подбитый мехом плащ, казавшийся в свете огня темно-коричневым. С одной стороны на груди виднелась какая-то слизь, но натекла ли она из узкой бескровной щели рта или же из огромной язвы, обезобразившей контуры губ и расползшейся по правой щеке, Тангейзер не смог определить. Белая борода у старика была всклокоченная и тоже мокрая. Тело под плащом казалось безжизненным, как обезвоженное растение, а бледные руки, торчащие из рукавов, были покрыты большими коричневыми пятнами. Глаза, устремленные на него, были черными, с желтоватыми ободками вокруг радужной оболочки. Тангейзер не понял, насколько хорошо видит старик, но решил, что он вряд ли различает что-нибудь, кроме свечения огня. Это и был дон Игнасио Мандука. Тангейзер подумал, что было бы разумнее представиться сыном покойного зятя дона Игнасио.
— Не обращайте внимания на мое состояние, — произнес дон Игнасио. Он говорил по-итальянски с местным акцентом. Голос его не дрожал — последнее проявление силы, явно угасающей навсегда. — Все это послано мне в наказание за мои грехи. Если бы я роптал, возмущаясь Его приговору, я лишился бы милости попасть в чистилище, так что прошу вас, принимайте все, как и я.
Тангейзер сделал шаг вперед и внимательнее взглянул на язву. Это был кратер с багровыми краями, мокнущий, сочащийся жидкостью, разверстый от уха до ноздри и от виска до нижней челюсти. Шея под челюстью бугрилась многочисленными опухолями, похожими на кладку перепелиных яиц, засунутых ему под кожу.
Тангейзер произнес:
— Лишь тщеславный боится уродства плоти, дон Игнасио. А из всех грехов тщеславие наименее всего приличествует человеку.
— Отлично сказано, капитан Тангейзер, отлично сказано. — Он скосил глаза. — Как я понимаю, это ваше nom de guerre.
— У вас врожденное чутье на искателей приключений, — ответил Тангейзер.
— Искателей приключений? — Дон Игнасио кивнул и скроил гримасу, которая, решил Тангейзер, должна была выражать удовольствие. — Да-да, хотя, глядя на меня сейчас, в это сложно поверить. Должен ли я понимать, что вы виновны в преступлении, совершенном где-нибудь в далеком уголке этого прогнившего и погруженного во тьму мира?
— Во многих преступлениях и во многих уголках.
Смех дона Игнасио был похож на карканье вороны над добычей.
— В таком случае будьте уверены, что найдете здесь приют. Я сражался с Карлом Пятым в Тунисе, тридцать лет назад. Под командованием Андреа Дориа. В те времена я знавал множество ландскнехтов. Разве они не сожгли Рим для Карла Пятого?[83]
— И заперли Папу в его собственной тюрьме.
Снова сухое карканье.
— Храбрые бойцы эти германцы, но хороши настолько, сколько им платят. Ла Валлетт хорошо вам платит?
— Великий магистр не платит мне вовсе.
— Тогда он дурак, хоть это для меня и не новость. Если хотите указать на воплощенное тщеславие, назовите рыцарей. Религию. Ба! — Усмешка еще больше исказила его деформированный рот. — Можно подумать, Христос позволил прибить себя к кресту ради них одних. И прежде всего французов и тех, кто им подчиняется, хотя бы отчасти. В одном французе больше тщеславия, чем во всех адских вертепах. Прошу простить мне подобное богохульство, просто я знаю, что в глубине души германцы безбожники. В их душах слишком много лесов и диких земель. Но рыцари выводят меня из себя, они заполонили весь наш остров, они подстраивают нашу политику под свои нужды. Все было бы иначе, не будь их здесь. И не один я разделяю подобные чувства. Если бы не их Крестовый поход, турки оставили бы нас в покое. Корсары, да, ладно, мы терпим этих псов уже пятьсот лет. Но армия, которой довольно, чтобы завоевать Гранаду? — Он засопел, пустил слюни и поднес дрожащую руку ко рту. — Но я отнимаю у вас время. Чем же может умирающий старик помочь могущественной Религии?