Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальше – горькое сожаление, которым наполнен текст осоргинской статьи «О войне, Вольтере и прошлом» от 24 февраля 1941 года.
«Половина мира воюет, другая половина готовится к войне. Весь мир жаждет окончания войны. Когда война кончится, весь мир будет готовиться к новой войне… Немцы начали войну, требуя для себя "жизненного пространства”; заняв оружием пространство, которое они себе требовали, они завоевали также жизненные пространства других народов: австрийцев, чехов, поляков, норвежцев, датчан, голландцев, бельгийцев, французов, румын. Русские, не нуждаясь в пространствах, тем не менее отняли их у поляков, литовцев, латышей, эстонцев, румын, финнов. Англичане, защищая права и пространства других народов, рискуют потерять свои; французы уже потеряли. Итальянцы в погоне за новыми колониями уже потеряли старые. Греки, испугавшись потерь, неожиданно сделали приобретения. Эфиопы, к которым их пространства возвращаются, видят их пока занятыми англичанами. Балканские славяне остаются в неуверенности, приобретут ли они чужие или потеряют свои пространства. Японцы завязли в пространствах Китая и не знают, как им выбраться. Америка, стоя в стороне от европейской всеобщей свалки, обращает себя в неприступную крепость. И все-таки мир, писавшийся раньше через "и" десятеричное, несомненно, жаждет мира через "и" восьмеричное; страстно жаждет и делает все противоположное своим желаниям. И будет делать впредь».
Затем — разумное увещевание в статье «Нейтральные» от 24 марта 1941 года.
«Но есть особого рода духовный нейтралитет, основанный не на принципе "моя хата с краю", не на расчете выгод такой позиции и не на двустороннем холодном умствующем отрицании, а на совершенно противоположном: на равном человеческом сочувствии и сострадании живым единицам, от имени которых правители государств совершают преступление, именуемое войной».
Многое из того, что писал Осоргин до нападения фашистов на Россию, казалось Гайто близким и понятным. Он и сам тогда не хотел быть пристрастным ни к одной из воюющих сторон, хотел быть сторонником духовного нейтралитета в ожидании мира через «и» восьмеричное. Однако июнь 1941-го не позволил ни ему, ни Осоргину молча дожидаться развязки.
«Есть два русских народа, — писал Осоргин в письме "О нас" от 18 июля 1941 года. — Один — огромный, защищающий свою землю от вражеского вторжения. Другой — маленький и запуганный, вкропившийся точками и пятнышками в земли чужие и выжидающий, какие еще суждены ему испытания, куда его швырнут, в чем обвинят, за чьи дела заставят расплачиваться горбом. У этого второго народа нет ни границ, ни защитительных линий; у него нет даже права на суждения, как нет и единства мнений; его патриотизм подмочен, его национальность неопределенна и разно толкуется документами, при которых он состоит в качестве приложения невысокой важности… О нас, о маленьком народце, обреченном во всей Европе на молчание, не имеющем больше своей печати, своих открытых мнений, хотя бы едва слышного голоса. У этого народца была большая мечта, — во всяком случае, у среднего и младшего поколения: когда-нибудь увидать свои края. Мы говорить об этом сейчас не будем, только поставим вопрос: какой ценой? Ценой разгрома, ценой гибели миллионов? Велика такая цена, о ней страшно думать: так не покупается маленькое счастье — если счастьем был бы возврат».
Лучше многих Михаил Осоргин понимал, что возврата быть не могло, ибо прежней России давно уже не существовало. Но даже той, новой стране, которой он не знал, он желал свободы, невзирая на большевистскую тиранию.
«Поскольку в России, наводненной врагами, происходит борьба культур и народов, моя позиция, позиция русского человека, проста и понятна; но там же идет борьба двух политических идей, двух деспотизмов разного качества. Оба лживы и гибельны, обоим я не могу не желать поражения. Не социальным системам, которые я, конечно, не смешиваю, а политическим, между которыми различия почти нет; им обеим я одинаково хочу гибели, полного крушения; настолько одинаково, что даже и не знаю, который из них "враг номер первый". А между тем поражение одного может стать торжеством другого. Логически моя позиция противоречива. Логика говорит: пусть оба задохнутся в смертельных объятьях. Но чувство делает поправку: пусть мой народ задавит и изгонит врага моей земли», – так писал он в «Людях земли» от 7 сентября 1941 года, когда из России приходили известия одно страшнее другого.
Читая последние послания Осоргина, Гайто обратит внимание, что его друг под словом «мы» уже имеет в виду и тех русских, что три года живут под Гитлером, и тех, что только вступили в борьбу, а словами «наша армия» он называет тех, кто дрался в это время с немцами в России, на и Украине и в Белоруссии. Гайто и сам хорошо помнил, что сообщение о сдаче недостижимо далекого Харькова отозвалось в его душе куда больнее и трагичнее, чем лающие крики стоящих прямо у него под окнами немецких оккупантов. Для него во время войны вопрос о мнимости и подлинности единства каждый год решался поразному. И потому для Гайто не было ничего странного в том, что в те дни, когда немцы стояли под Москвой, Осоргин, добрейший, миролюбивый друг, убежденный противник насилия, — в те дни Михаил Андреевич откровенно призывал всех к войне против Гитлера:
«Страшной атаке цивилизованного варварства должна быть противопоставлена контратака, единственный стратегический прием, действенность которого доказана на одном из фронтов войны. Она в огромном исповедании веры, в отрицании всяких соглашений и сотрудничества с врагом этой веры, в предпочтении смерти сдаче. Потому что и смерть может быть полезной: она оставит в памяти людей семена для новых всходов, она удобрит для них многострадальное духовное поле».
Похожую эволюцию Гайто переживет в одиночестве вдалеке от Осоргина, осевшего в Шабри и от братьев-масонов, разъехавшихся по всему свету. Через некоторое время после смерти друга в 1943 году Газданов вступает в «Резистанс».
3
«Были русские люди во Франции, в других европейских странах, которые сами, по собственному почину, в одиночку поначалу — вступали в организацию "Резистанса", уходили в "маки" или же с громадным риском переходили границу, чтобы вступить в ряды союзных армий.
Идти в "Резистанс" для многих французов было событием как бы естественным, органическим; французская армия если и не участвовала больше в войне, то все же где-то там, в Англии, формировалась: рано или поздно она снова вернется на родную землю и примет в свои ряды людей “чистой совести”. Для русского эмигранта этого простого, общего импульса не существовало; мотивы, побудившие русских людей вступить в ряды французского Резистанса, были всегда личного характера, для каждого свои – но они были или стали в какой-то момент императивны.
Многие считали, что долг человека, прожившего долгие годы во Франции, отплатить за гостеприимство и не смотреть, просто сложа руки, на то, как горит дом друзей и как попираются во всем мире все духовные и культурные ценности, всякий подлинный общечеловеческий идеал; и конечно, все, как русские люди, хотели принять участие в борьбе с общим врагом, напавшим на нашу Родину, и этим доказать свою любовь и верность, далекой, но никогда не забытой Матери».