Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда появилась Клавдия, подкармливать Костю стало не нужно. Клавдия сама могла кого угодно накормить. У нее в руках все эти пирожки, ватрушки да сочники вертелись, как карусель в Парке культуры и отдыха имени товарища Алексея Максимовича Горького, куда они с Костей ходили каждое воскресенье. Покупали вафельную шайбочку мороженого, улетали на качелях под облака, катались на лодочке по озеру. Все как у всех. А все-то как раз очень удивлялись. Разные они были, Клавдия и Костя. Разные, а смотрели в одну сторону. И видели одно.
Костя тогда уже работал на заводе и числился, между прочим, на очень хорошем счету. Ему даже бронь дали. Завод-то оборонный был. Костя там лил снаряды, упаковывал в наспех сколоченные дощатые ящики и отправлял в летные части, чтобы у наших истребителей всегда было чем ответить врагу. Назывался «мастер». Потом стал «начальник цеха». А потом началась война, и Клавдия по ночам плакала от счастья, потому что завод-то оборонный, и бронь, и все такое, и утром, провожая Костю на работу, не нужно цепляться негнущимися пальцами за рукав пиджака, понимая, что это утро последнее. И другого не будет. Но он все равно ушел. Подделал там что-то в документах, а может, просто выбросил свою бронь в мусорное ведро. И ушел. А она осталась.
Костя вернулся в начале июня, одним из первых. Шел по пыльной широкой улице — в Москве тогда совсем пусто было, улицы разбегались как деревенские просеки, манили несуществующими перелесками и озерками, праздной дачной вольницей, вон там, за поворотом, только спуститься с асфальтовой московской крутизны, и попадется навстречу стадо коров, ударит в нос сладкий запах навоза пополам с сиренью. Постукивая палочкой, прихрамывая на левую ногу, он поднялся по деревянным трухлявым ступенькам, перешагнул через третью — ту самую, коварную, с подскрипом да подвизгом, которая не один пацанский нос расквасила, — толкнул обветшалую дверь, вдохнул знакомый запах, пошарил по стене рукой, нашел выключатель, но щелкать не стал. Квартира встретила его молчанием. Еще не все вернулись. Уже не все вернутся. В конце темного коридора, из-за фанерной хлипкой двери, где прятался его девятиметровый рай, тепло и ровно сиял свет. Он пошел на свет, на ходу спотыкаясь об оставшиеся в живых обломки соседской жизни — велосипеды, тазы, не успевшие сгореть в буржуйках колченогие стулья. Свет вливался в него, щекотал кончики пальцев, шевелил волоски на макушке, до слез слепил глаза и наконец маленьким солнечным зайчиком уселся на кончике носа. Когда свет и Костя стали единым целым, стало понятно, что войны больше нет. Костя сел на стул посреди комнаты и уснул. Он спал тихо-тихо, как дитя, которому еще не о чем плакать во сне, но Клавдия все равно его услышала. Оставила сумки у входа, подошла, села рядом на корточки, взяла за палец и стала смотреть, как он спит. Так они и просидели до утра — он на стуле, а она рядом, на корточках.
Назавтра за общим столом подсчитывали потери. Они потом часто подсчитывали потери за общим столом. У тети Мани погиб под Сталинградом муж. У щербатого Витьки пропал без вести отец, сгинул где-то на Украине, в лесах. Немелкий торговый начальник вернулся из эвакуации один. Калерия Павловна нашла себе чина покрупнее, оборонного значения. Подштопав и пригладив жизнь, стали обзаводиться новыми женами и мужьями. Получалось, что Костя с Клавдией — единственные, у кого война ничего не отняла. Они тогда жили, как танцевали. Вы когда-нибудь видели, чтобы люди шли по улице — ничего особенного, ну за руки держатся, ну смотрят друг на дружку, — а кажется, будто вальсируют под одним им слышную музыку? Или другое на кухне суетятся. Хлеб режут. На стол накрывают. Щи разливают. А на самом деле это заморский танец фокстрот. И рука в руке. И глаза в глаза. И ноги переступают в такт легко и быстро. У них тогда вообще все легко выходило. Легко и быстро. Как будто торопились все успеть.
Когда у Кости первый раз зашевелился в спине осколок, он никому не сказал. Полежал. Таблетки поглотал. Мазь какую-то в аптеке купил. Вроде как ревматизм. На фронте застудился. Но осколок попался настырный. Затаился на несколько месяцев, выждал момент, когда Клавдия с Костей собрались по профсоюзной путевке на море, в Сочи — тогда только карточки отменили и вообще послабление народу вышло, а Клавдия сшила себе синее платье с белыми пуговицами. Так вот, осколок. Выждал момент и шарахнул так, что Костя три дня кричал в голос, лежа на тугом волосяном диване, а Клавдия кричала вместе с ним. Ни к какому морю они, разумеется, не поехали. Костю забрали в больницу. Просвечивали насквозь злыми лучами «рентген», собирали в пробирки кровь, по капле вливали в вену желтую жидкость из большой стеклянной банки с резиновым шлангом. Качали головами. Говорили, что задет позвоночник. И что осколок так хитро лежит, что вытащить его на свет нет никакой возможности. А уехать они все-таки уехали. Только не на море, а в Кисловодск, где Костю целый месяц мазали густой пахучей грязью, полоскали в подогретой воде «нарзан», обливали из душа со смешным названием «Шарко». Эту путевку Клавдия по райздравам да собесам месяца три выбивала. В Кисловодск она везла Костю в спальном вагоне, на мягком диване с парусиновой спинкой, с морковного цвета чаем в граненых стаканах, дребезжащих об алюминиевый, селедочного отлива, подстаканник, с официантами в белых форменных куртках, с шоколадными конфетами «Пьяная вишня», как в кино «Мы с вами где-то встречались». На эту поездку Клавдия положила чуть не всю свою невеликую зарплату. И в Кисловодске, когда Костю уже определили в санаторную палату, попросилась к сестре-хозяйке на копну голых пижамных матрасов. За очень умеренную плату. Ну там пособить еще, если надо. Постирать, погладить, белье по палатам разнести. Она на работу всегда скорая была.
Не помогли ни парусиновые диваны, ни нарзанная щекотка, ни вишня в шоколаде, ни полосатые матрасы, похожие на похудевшие после лечебного санаторного питания арбузы. Костя лежал на крахмальном Клавдином белье в своей старой московской комнатенке и не чувствовал ног. Вот тогда-то Клавдия и окостенела.
Если бы Клавдию спросили, за что она любит Костю, она бы только пожала плечами и ничего не ответила. Если бы Клавдию спросили, а любит ли она Костю вообще, она бы только рассмеялась. Но никто никогда Клавдию об этом не спрашивал. И никто ни разу не спросил, отчего она его разлюбила. А сама Клавдия об этом не догадывалась. Развешивала во дворе простыни. Гремела кастрюлями на кухне. Потом входила в комнату, отвернувшись, не глядя, перестилала постель, отходила к окну, курила в форточку. А разговаривать она с ним теперь совсем не разговаривала. И он уже давно молчал. Не о чем им было разговаривать. Потому что то, что лежало на крахмальных простынях, было не Костя. И Клавдия не была Клавдией. Механизмом для обслуживания тяжелобольного — да. Но не Клавдией. А не Клавдия Костю любить не могла.
Когда она привела домой первого, как она говорила, поклонника и вышла на кухню поставить чайник, тетя Маня как раз была там.
— Что ж ты, Клавдия, творишь? — с тоскливым бабьим причитанием спросила тетя Маня.
Клавдия промолчала. Взяла свой чайник, пошла к дверям. В дверях обернулась:
— Я, тетя Маня, ребеночка хочу.
Но ребеночек у нее не получался. Наверное, потому, что у костяных людей детей не бывает. Для этого плоть нужна и кровь.