Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скорее всего, Камил Икрамов это прекрасно осознавал, но ему был любопытен психологический механизм. Не зря ведь он уже в 1980‐е записал и воспроизвел в окончательной редакции «Дела моего отца» свой с Лариным шутливо-провокативный диалог.
– Юра, – говорю я, – хочу написать о тебе в своей книге.
– А чего обо мне писать?
– О торжестве справедливости хотя бы. Какое трагическое начало и какой счастливый на сегодня итог!
– Какое трагическое? – спрашивает он. – Знаешь, я детдом без всякой трагедии воспринимаю. Приезжают ко мне ребята, с которыми вместе были, только веселое и смешное вспоминаем, а на сегодня… Здоровье-то у меня, сам знаешь. Какое тут счастье, рука плохо слушается. Устаю. Читать много не могу.
– Юра, – настаиваю я. – Ты представь, что твоя история попадает в руки Диккенса, Гюго или Дюма. Взяли крохотного мальчика, отняли у родителей, отца казнили и опозорили, мать на много лет посадили в тюрьму. Понимаешь, не молодого матроса заключили в замок Иф, а мальчика, и мальчик этот не знал своей подлинной фамилии, отчества и чей он сын. А потом – Москва, известность… Получился бы роман «Человек, который смеется» или «Граф Монте-Кристо».
Юра весело хохочет.
– Ну ты даешь! Интересно у тебя мозги устроены. – И опять хохочет. – Я всегда замечал у тебя тягу к экзотике. Видно, что ты до сих пор находишься под влиянием «Тысячи и одной ночи».
И опять хохочет. Смешно ему все, что касается только его. Об отце думает много, много знает и в чем-то не согласен со своей мамой.
* * *
Он действительно много думал об отце, и работа над переводом книги Коэна стала, пожалуй, кульминацией этих размышлений: «Чем больше я узнавал о Николае Ивановиче, тем он ближе мне становился. Мне были очень понятны его позиции по разным вопросам». Надо учесть к тому же, что Стивен Коэн в этой биографии не просто излагал факты и цитировал документы, но еще и продвигал, обосновывал собственную концепцию насчет того, что идеи Бухарина, экономические и политические, в совокупности представляли собой альтернативу сталинизму. Может быть, и не вполне реальную альтернативу, учитывая расклад сил на рубеже 1920–1930‐х, но все же довольно последовательную, программную, теоретически вескую. Юрию Ларину такая авторская позиция, безусловно, импонировала.
Однако вряд ли его интересовали одни лишь политические аспекты. По мнению старшего Гефтера, Михаила Яковлевича, изложенному им в чуть более позднем очерке о Юрии Ларине, превалировало здесь иное:
Не взгляды как таковые его занимали, а человеческий смысл этих взглядов. Он доискивался этого смысла, не только вчитываясь, но и вслушиваясь, как бы проверяя ухом чистоту ушедших навсегда слов. Но, вероятно, прежде всего он хотел испытать соприкосновением с фактами жгучую потребность в справедливости, для какой «реабилитация» не самоцель, а лишь неизбежный компромисс с жизнью, которую почти всю вогнали, втеснили в казенные рамки. Почти – потому что есть еще воздух, небо, цвет, образ, противостоящие не человеку, а лишь тому в нем, что олицетворяет пробравшуюся в будни не-жизнь.
Квартира четы Гнединых в Петроверигском переулке (позже они переехали из центра города на Петровско-Разумовский проезд, между метро «Динамо» и Савеловским вокзалом) в некотором смысле тоже представляла собой оплот такого противостояния «не-жизни». Ларин откровенно восхищался свободной, демократичной, доброжелательной атмосферой, царившей в тех стенах:
У Евгения Александровича в доме была столовая, его там все знали, – они дома ничего не готовили. Имею в виду его самого, Надежду Марковну и их дочь Таню, которая иногда приходила. Евгений Александрович на лифте спускался в эту столовую, человек он был пожилой и его пропускали без очереди. У него с собой были такие судки, он в них набирал еды, и мы все садились обедать. В это время было много рассказов, шуток, воспоминаний о прошлом. Эти воспоминания для меня были очень ценны.
Уже говорилось о том, что круг общения Гнедина очень скоро стал своим и для Ларина. Его воспринимали здесь именно что по-свойски – со всеми сопутствующими такому статусу правами и обязанностями. Юрий Николаевич впоследствии вспоминал:
У Евгения Александровича не было телевизора, и на 80-летие решили подарить ему телевизор, стали собирать деньги. А у нас денег не было абсолютно. Я говорю Флоре Павловне (Ясиновской-Литвиновой. – Д. С.): «У нас денег нет совсем!» Она говорит: «Юра, потом отдадите, когда будут». И телевизор у него появился.
Сам тот юбилей, отмечавшийся в 1978 году, тоже врезался нашему герою в память:
Пришло довольно много народу. Среди них такие люди, которые не очень часто появлялись у него. Анатолий Марченко, который уже отсидел сколько-то лет, Лариса Богораз. В день 80-летия ему позвонил Андрей Дмитриевич Сахаров. Мишка Славуцкая приходила, Лев Разгон.
Как раз к тому времени, к другому юбилею – 90-летию Николая Бухарина, должна была закончиться, согласно предварительному плану, работа по переложению на русский язык его политической биографии. В итоге этот процесс занял четыре года, но завершить его собственными силами дуэт самодеятельных переводчиков так и не сумел. Вернее, не успел. «Мы перевели семь или восемь глав, и поняли, что не успеем к намеченному сроку, – вспоминал Юрий Ларин. – И отдали остальные – в Америке был такой переводчик Козловский». Благодаря усилиям автора, Стивена Коэна, русскоязычное издание его книги, хотя и не поспело к круглой дате, все же увидело свет. Сначала за океаном: первый вариант выпустило мичиганское издательство «Стрэткона», связанное с издательством «Ардис»; позднее книга вышла под маркой самого «Ардиса». Времена оставались небезопасными, «холодно-военными», так что переводческие журфиксы по четвергам нашли отражение в двойном псевдониме – «Е. и Ю. Четверговы»: именно так были зашифрованы в титрах имена Гнедина и Ларина. В разгар перестройки, сразу после официальной реабилитации Бухарина, книгу опубликовали и в Советском Союзе. Издательство «Прогресс» действовало уже абсолютно легально, но в выходных данных по инерции воспроизвело тех же самых выдуманных Четверговых.
Необходимо добавить, что за несколько лет до того, вскоре