Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иезавель выныривает из-под шкафа с мышью в зубах. Я хватаю ее за загривок и невольно представляю себе, как за загривок носила ее, еще маленького котенка, кошка-мама; становится грустно, как становится всегда, когда видишь какую-нибудь бизнес-леди и задумываешься, кем она хотела стать в детстве. Я трясу Иезавель, но мышь она не отпускает, зато недовольно мяукает, вернее, издает удивительно долгий звук, причем демонстрируя все оттенки тональной палитры — от самого высокого до самого низкого, будто кто-то до предела выкручивает ручку контроля тональности. Мышь, как я вижу, еще жива, но такое проявление мягкости (единственное, присущее Иезавели) — это палка о двух концах: она будет с величайшей осторожностью держать свою жертву в зубах, лишь едва сжимая их, но только для того, чтобы потом отпустить и помучить — а мучить уже мертвую жертву неинтересно. Я пытаюсь вытащить мышь, но Иезавель только сильнее сжимает зубы; я начинаю понимать, что хищница скорее убьет ее, чем отпустит.
— Отпусти ее! — приказываю я. — Отпусти немедленно!
В ответ раздается подозрительное неразборчивое мяуканье.
Крошечные черные пятнышки мышиных глаз смотрят на меня на удивление спокойно. Ну и что ты суетишься? — будто говорят они. — Таковы законы природы. Но Иезавель вдруг отпускает свою жертву, а мышь так и остается покорно ждать своей участи. Ослепленная желанием Иезавель забыла про меня; я быстро хватаю маленькое коричневатое создание — она в шоке. Свободной рукой снимаю халат с крючка на двери и накидываю его себе на плечи. Спускаясь по лестнице, я слышу протяжный вопль животного, которое дошло до последней грани отчаяния; точно такой же вопль я услышал, когда Иезавель отходила от наркоза, под которым ей удаляли яичники. Но тогда она плакала по своим нерожденным детям, в конце концов. А это — какая-то гребаная мышь. У нее вообще есть чувство меры?
На улице идет дождь, туманная утренняя морось; некоторым частям моего тела — которые, как я думал, прикрыты — становится холодно, я гляжу вниз и понимаю, насколько забавный вид открывался бы для молочников и разносчиков газет, если бы таковые только были в Килберне. Я не могу завязать пояс, потому что держу мышь двумя руками, сложив ладони в молитвенном жесте, и мне приходится быстро скрыться в нагромождении кустов и кирпичей, позорящем само слово «патио». В этот момент из-за угла вылетает синяя «воксхолл-астра», уверенная, судя по скорости, что в такое время других машин на улицах не бывает; водитель замечает меня, но ничего удивительного в том, что полуголый человек, видимо, молится на заднем дворе своего дома, он не находит. Я опускаю руки на землю и выпускаю мышь. Она встает на задние лапки и вертит носом. Это до абсурда логичное для мыши действие наводит меня на мысли о том, что животные, возможно, тоже заразились самосознанием. Она убегает, наверное, в поисках сыра, чтобы потом оторваться с парой друзей.
Вернувшись в спальню, я застаю Иезавель усердно обнюхивающей то место, где раньше лежала мышь.
— Я вынес ее на улицу. Ты же сама видела!
Обнюхивание продолжается. Я отворачиваюсь, чтобы выключить свет и лечь обратно в кровать, надеясь на то, что, возможно, изможденная своими садистскими выходками, Иезавель снизойдет до того, чтобы поспать со мной, но в этот самый момент она кусает меня за лодыжку. Ай! Твою мать! Принюхивалась она только для виду — это была уловка! Я поворачиваюсь, чтобы дать ей по ушам, но ее уже и след простыл.
За пятнадцать минут все тепло, которое было в моей постели, улетучилось; а если и нет, то улетучивается в тот момент, когда я приподнимаю одеяло, чтобы улечься. Минуты три пытаюсь найти повязку для сна и только потом понимаю, что она у меня на голове (наверное, во двор я тоже в таком виде выходил). Чудесно. Я натягиваю повязку на глаза и как-то слишком усердно зарываюсь в простыни. Это не совсем похоже на классическую бессонницу, когда все время резко переворачиваешься с бока на бок: я подбираю под себя ноги, проходя стадию эмбриона и превращаясь в сильно надутый шар, затем натягиваю простыню на голову; со стороны может показаться, что я переусердствовал, пытаясь свернуться калачиком. И вдруг раздается шлепок. Потом еще один. Шлеп!
Что? Что на этот раз? Я выпрямляюсь и на ощупь пытаюсь включить прикроватную лампу.
— Иезавель?
Тишина. Она все еще на улице. Черный мусорный полиэтиленовый мешок шуршит в углу. Шлеп! — оттуда выпрыгивает мокрая лягушка, вена у нее на шее вздулась, и видно, как мерно пульсирует кровь. Мы встречаемся взглядами, и она замирает на месте.
Двух минут мне хватило, чтобы вернуться в кровать. Я оставил лягушку подальше от того места, где оставил мышь, чтобы не лишать ее ощущения собственной территории; когда она уже скрывалась из вида, мне показалось, будто я вижу красные пятнышки на ее темноватой спине, но, возможно, это были пятна на сетчатке моих обессилевших глаз. Возвращаясь домой, я поймал на себе пристальный, но спокойный взгляд Сумасшедшего Барри; может, дело в том, что в это время суток он еще бывает трезв — не знаю, — но взгляд у него был не в пример обычному осмысленный. «И куда мне девать всех этих мышей и лягушек?» — читается в его глазах. Мне даже захотелось извиниться — в конце концов, я оставлял их у порога его дома.
Удивительно, но сон, похоже, еще может вернуться — он еще во мне, я чувствую, как тело тяжелеет, надо только сосредоточиться… В этот момент Иезавель опять начинает вопить и бешено скрестись. Я бросаю взгляд на дверь — уже нет необходимости включать свет — и вижу просунутую в щель под дверью лапу, причем настолько далеко, насколько это возможно, движения лапы такие резкие, что напоминают метроном с перекрученным заводом. Встаю, чтобы открыть ей дверь, хотя и понимаю прекрасно, что Иезавель не хочет таким образом сказать мне: «Пусти меня, я хочу проскользнуть в спальню, свернуться клубочком на одеяле и убаюкивающе помурлыкать». Она лежит на спине, но тут же вскакивает, как заправский акробат, проходит мимо меня, ныряет под кровать и, покопошившись там немного, выныривает обратно с огромной дохлой крысой в зубах. Она бросает крысу к моим ногам и смотрит: «Вот тебе для комплекта».
Да что с этой кошкой такое? За одну ночь она притащила сюда трех тварей! Что она пытается доказать? Я опускаю взгляд. На полу лежит сорокасантиметровая крыса; шея у нее вывернута, голова крепко держится на позвоночнике, единственное свидетельство, что Иезавель ее притащила, — это крошечное красное пятнышко на не совсем белой шерстке. Глаза у крысы закрыты, но уголок рта приоткрыт, обнажая острый зуб и подразумевая презрительную усмешку из серии «а мне уже на все наплевать». Я не понимаю, почему Иезавель принесла ее уже дохлой, но потом до меня доходит, что с сопротивляющейся крысой в зубах сложно вообще куда-либо дойти, хотя мне даже пробовать бы не хотелось. Иезавель нежно подталкивает трупик лапой.
Я совсем не уверен, стоит ли мне ее поднимать — разве не с дохлых крыс начинается бубонная чума и все в этом роде? — но оставить ее валяться посреди спальни — тоже не лучшая мысль, поэтому большим и указательным пальцами я беру ее за кончик хвоста и собираюсь выбросить в окно (только на этот раз не на улицу, а то Сумасшедший Барри может углядеть в этом закономерность). Поднимаю я ее медленно, так что сначала она просто ползет по полу — в этот самый момент Иезавель слегка ударяет ее лапой и отпрыгивает вправо; я поднимаю тушку вверх, и кошка прыгает за ней, как кенгуру. Какое-то время держу крысу на весу; Иезавель мотает головой, чтобы не упустить из виду покачивающуюся тушку, зрачки темнеют. Она снова пытается допрыгнуть — я успеваю дернуть рукой вверх, и на мгновение ее растопыренные лапы оказывается на уровне моего лица. Невероятно. Иезавель действительно со мной играет. А дохлая крыса — это игрушка. Забывая про все свои страхи окончить жизнь в тачке могильщика под выкрики «Выносите своих мертвецов», я хватаю крысу правой рукой и бегу на кухню.