Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван с Мишкой сели в кабину водовозки, мы взгромоздились на железную бочку — вдоль нее с двух сторон есть длинные деревянные ящики и там много всяких упоров, скоб, захватов и других приспособлений, чтобы не свалиться — и покатили с бугра вниз, по спекшейся от зноя дороге, огибая село, пересекая наискось огромную долину, на самом краю которой, за грядой пирамидальных тополей, струится невидная даже с десяти — двадцати метров река. Все здесь есть: и песчаные пологие берега, и густые тальниковые заросли, но все в уменьшенном, игрушечном виде, потому что река эта — просто-напросто ручей, текущий с гор, и в самом узком месте человек может лечь в него и наглухо перегородить, как плотина, а глубина в самом глубоком месте — по колено, а если кому посчастливится набрести на яму, то по пояс.
Но мы купаемся и плещемся, как в большой реке, с беготней, с ревами и криками, с нырянием, аханьем и оханьем. Я первым не выдерживаю, вылезаю на берег и зарываюсь в горячий песок: ручей ручьем, но течение быстрое и вода ледяная, не прогревается даже в сорокаградусную жару.
Река… — дремотно думаю я, глядя сквозь полуприкрытые веки на маленькие тальники, на сверкающую воду. Никак я не могу привыкнуть, что в этих краях такие ручьи всерьез называют рекой. Даже на дорогах и перед мостами поставлены столбики с табличками: река такая-то, и название есть. Но ведь шутки шутками, а из этого ручья, перегороженного двумя плотинами, набралось воды для двух больших озер. Они отсюда недалеко, но мы не поехали туда — берега там уже плохие, топкие: вода спадает с каждым днем, к концу лета вся уйдет на полив, и потом снова будет набираться, натекать из этого ручья.
А в нашем городке река настоящая, равнинная, с весенним разливом, когда конца и краю не видать, и плывут по этой безбрежной воде копны соломы, сараи да смытые паводком крошечные дачные домики. К июню она входит в берега, и начинается там, на берегах этих, особенно у города, своя жизнь.
Наш детдом был почти у реки, на горе. И летом, после завтрака, мы, захватив длинные тальниковые удилища, бежали по деревянному тротуару с перилами вниз, к маслобойке, к зеленым ее воротам, и терпеливо ждали, когда сторож вынесет нам в замызганном фартуке куски пахучего жмыха. Расхватываем его и — по деревянному мосту — на тот берег, где крутой поворот и песчаный мысок. За поворотом — разрушенная плотина, и потому вода здесь ходит кругами. А нам, для рыбалки с прикормом, только этого и надо: жмых не сносит течением, а крутит на одном месте. Пескарь и чебак от одного только запаха жмыха дуреют и хватают наживку не глядя. Только успевай насаживать червя, надевать рыбешку на кукан да подбрасывать прикорм. Но вдруг, разом, клев кончается и начинается маета, никакой прикорм не помогает. Так чего ж его зря расходовать, лучше самому грызть потихоньку: такой сытный запах, такой масляный вкус во рту, вкуснее, чем самые вкусные семечки… А когда снова начинается поклевка и нужен прикорм, его-то и нет уже, съели весь жмых. Да и пора уже на обед, рыбу надо на кухню сдавать, чистить… Вкус той жареной рыбешки, золотистой, хрустящей на зубах, до сих пор помню…
А когда старше стали, то уже не рыбачили. У нас не принято было, чтобы старшие рыбачили, несолидным это считалось. Другие пацанята, подросшие из малышей, бежали вместо нас по утрам все к той же маслобойке, получали свои бурые куски подсолнечного жмыха и мчались, счастливые, к реке, а мы, старшие, готовились… К чему — трудно сейчас сказать. Считалось, что к взрослой, к самостоятельной жизни, к работе; мы все почти определены были по заводам, фабрикам в городке нашем. Считалось, что мы там, привыкаем потихоньку к новой жизни. Так оно и было, конечно, только… Только больше всего тянуло нас тогда на вокзал. Где бы мы ни были, а вечерами, теплыми летними вечерами, мы все встречались, виделись на вокзале. Кто группами, а кто и порознь, таясь, грустя в одиночку, приходили встречать и провожать поезда в сумерках, смотреть в окна купе, на цветы, на дрожащие белые занавески, на лица людей, для которых наш городок — минутная остановка в их долгом и счастливом путешествии, в их такой далекой от нас жизни. Мало того, что эти встречи и провожания поездов переворачивали наши души, так там еще был старый вокзал. Не знаю, снесли его сейчас или нет. Давно уже построен был новый вокзал, а старый все не сносили, какой-то склад в нем устроили. От взрослого почти парня ведь ничего не скроешь, да никто особо и не скрывал, и я знал уже, что меня нашли на этом вокзале, на первом этаже. Говорят, обычная для послевоенных лет история: оставляется ребенок на вокзале, поближе к комнате милиции, а там уже знают, что с ним делать, куда сдавать. И фамилия для таких обычная, думать не надо — Найденов, и имя для тех лет обычное — Виктор, Победитель…
Вот так… А может, будь все по-иному, я тоже, как эти люди, проезжал бы сейчас в купе с белыми занавесками мимо этого городка, и смотрел бы сверху, из вагонного окна, на вокзал, на домики и на людей без всякого любопытства, памятуя, что в моем долгом и счастливом путешествии будет много еще таких городков и вокзалов. Но кто я на самом деле, откуда родом, у какой реки выросла моя мать — никто этого не знает и не узнает, и ничего этого не будет, а значит, и не было ничего.
Раньше от этих мыслей меня всего корежило, а сейчас просто грустно немного. И в поездах я наездился, и городов и городков навидался, и на людей насмотрелся. А сейчас вот живу с этими мужиками и, бог даст, буду жить и работать с ними долго, потому что если нашел своих, то за них надо держаться до конца.
— Ты что размечтался? Уснул, что ли?
Мишка вылез из воды и стоял на берегу, взвизгивая от холода и отряхиваясь, как большой пес.
— Да нет, просто детство вспомнил…
— Значит, стареешь, — авторитетно сказал Мишка. — Вон Мейрам ни про какое детство не вспоминает, потому что у нашего Мейрамчика еще детство в хвосте играет. Так, Мейрам?
— Иди ты! — отмахнулся Мейрам. — Еще разобраться надо, у кого что и где играет.
— Ладно вам, — вмешался Иван. — Я вон тоже детство часто вспоминаю. И чего