Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдоль его пешеходных дорожек тянулась доска. Сквозь нее проходили вертикальные железные парные стержни, прикрепленные вверху к парным цепям. Цепи эти висели с боковых высоких устоев, спускаясь качелями к середине моста.
Помню, что я норовила идти по этой доске между двумя рядами стержней под цепями.
Однажды осенью я хотела привычным образом пройти под ними, но цепи меня не пустили, мне надо было низко согнуться, чтобы пролезть под ними. Выросла! Мост говорил мне, что я выросла. Я как-то осязательно тогда поняла, что такое рост.
Заворачивая с Литейной на Пантелеймоновскую улицу, мы уже издали видели Цепной мост. Он казался совсем кружевным. Через его ажурные устои просвечивало небо, деревья Летнего сада. Во время дождя он темнел, рисуясь выше и стройнее. Иногда он покрывался инеем и стоял как сказочное волшебное видение. Высоко на перекладинах нежно блестели вызолоченные морды львов. И всегда над ним вились и кружились птицы, усеивая его бесчисленными подвижными комочками.
В детстве мы очень любили Вербный базар и балаганы и никогда не пропускали их.
Особенно я любила балаганы. Меня очень увлекали театральные представления с такими, как теперь вспоминается, нелепыми сюжетами. Очень в ходу были пьесы с чертями, большими и маленькими. Одна пьеса, как мне помнится, называлась «Анчутка беспятый», в ней все сплошь были черти. Потом были пьесы военного характера: «Взятие Плевны» и «Завоевание Сибири Ермаком». Много было в них шума, грохота, трескотни и порохового дыма. Люди сломя голову бегали взад и вперед, лезли друг на друга, кололи, валились мертвые. Публика очень сочувственно относилась к происходящему на сцене, высказывала громко свое мнение, подавала реплики актерам, сожалела о побежденных, грозила злым и коварным.
Мы, дети, были совершенно очарованы всем происходящим на сцене. Все принимали как взаправдашнее. Не замечали тулупов под платьями актеров, под белилами и румянами — посиневших носов, щек, мочальных бород и волос — это пустяки. Все освещалось бенгальским огнем, застилалось настоящим дымом, пахло порохом, и каждый раз надо было сделать усилие над собой, чтобы вернуться к действительности и почувствовать свои онемевшие, застывшие ноги. Выходя из одного балагана, мы сразу же тянули нашу немку к следующему.
Когда мне было семь лет, родители переехали на казенную квартиру на Баскову улицу.
В эту зиму к нам приезжала в первый раз наша бабушка Ольга Ивановна, папина мать. Маленькая, худенькая старушка, в широком коричневом платье с белыми горошками. Лицо сухонькое, точеное. Она была не очень ласкова с нами. Я неотступно наблюдала ее, думая: «У меня мама молодая, а у папы — старая, бедный папа!»
Моя старшая сестра Маруся[6] была любимицей отца и в девять лет считалась взрослой. У нее была отдельная комната и книжный шкаф, набитый книгами, — предмет моего удивления. Хотя между нами было только два года разницы, меня причисляли к остальным детям, и я помещалась в детской с братом Борей[7] и бонной.
Помню, как мама приучала нас спать в темноте; немка, уложив всех, тушила свет и уходила к матери в гостиную. Я не сразу засыпала. Лежала, вперив глаза в темноту, прислушиваясь ко всякому шуму и шороху. Меня охватывал какой-то непонятный страх, и я начинала нервным, встревоженным голосом звать Fräulein. Она приходила:
— Was hast du?{12}
— Что-то бьется у меня под кроватью, что-то стучит, я не могу спать.
Она заглядывала под кровать:
— Ничего нет. Спи! — и уходила.
Я продолжала лежать, но ужас захватывал мое дыхание. Мне казалось, темнота громадными черными глыбами сейчас задавит меня. Я взывала:
— Боря, ты спишь?
— Нет, не сплю. А что?
— Ничего.
Я на несколько минут успокаивалась, потом опять слышала тиканье и туканье под кроватью, и опять ужас наваливался на меня невыносимой тяжестью.
Опять я окликала брата:
— Боря, ты спишь?
И не получала ответа. Становилось еще страшнее, но в конце концов спасительный сон приносил мне покой.
Только долго спустя я поняла, что тиканье и туканье было мое собственное сердце.
На всю жизнь я потеряла способность засыпать при свете, приобрела неудобную привычку немедленно просыпаться при первом свете зари.
Меня долго не учили. Грамоте я выучилась сама очень рано и не помню как. Иногда мама, когда я очень к ней приставала, давала мне переписывать с книги. Меня очень интересовали знаки препинания. Особенно я старалась над запятой. Сначала очень аккуратно делала круглый шарик и к нему приделывала маленький кривой хвостик, пока мама однажды, глядя на мои старания, не заметила: «Смотри, вот так!» — и чиркнула пером по бумаге сверху вниз (первый урок симплификации).
Восьми лет я стала систематически учиться. Появилась, кроме немки, наставница — курсистка Бестужевских курсов[8], естественница, Фрейганг. Мои родители стояли за позитивные знания. На окне помещался ряд банок, и в них заключенные зверюшки: лягушки, морские свинки, гадюки. Однажды гадюка из банки куда-то уползла. Всю квартиру перешарили, а так и не нашли.
Фрейганг очень много занималась, все резала что-то на стекле. Говорили про нее, что она открыла какой-то неизвестный до сих пор нерв у лягушки. Она часто показывала мне и брату разрезанную лягушку, перебирая ее пинцетом. Особенной любознательности я к этому не проявляла.
II.
Школьные годы
В 1881 году я поступила в Литейную гимназию. 4 сентября папа повел меня на приемный экзамен.
Как я держала экзамен? Легко. Я была хорошо подготовлена. Помню, взрослые удивлялись моему миниатюрному виду, а мне было уже десять лет.
Первые дни я замечала, что классная наставница как-то подозрительно и с опаской посматривала на меня. Она и многие учительницы думали, что вот появилась в гимназии «вторая» Остроумова, такая же сумасшедшая шалунья и проказница, какой была моя сестра Маруся. Она училась в гимназии уже два года и решительно всем была известна. В рекреационное время она ухитрялась быть сразу во многих местах, везде вытворяя всевозможные и неожиданные шалости. Как сейчас ее помню: большие черные глаза блестели задором и удалью, щеки горели румянцем, две черных толстых косы плясали по спине, когда она проносилась мимо меня. Ее все любили, и толпа девочек бегала за нею. Классной даме она приносила много хлопот, но обезоруживала последнюю своей прямотой и искренностью, и дело ни разу не доходило до родителей.
Скоро все увидели, что я совсем другого темперамента, была спокойна и тиха,