Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дождь припустил, когда мы вернулись домой. Я сидел на чердаке, у открытого окна. Слышал, как капли барабанят по крыше и листьям винограда, которым был увит двор. Блеклые горы на юге потемнели, будто намокшая ткань. Стадо белых коз искало убежища в зарослях. Я подумал, что Чорану было бы сейчас восемьдесят девять лет и он мог бы сидеть на моем месте. В конце концов, этот дом принадлежал его семье. Нашего хозяина звали Петру Чоран. На полке стояли его книги, хотя не думаю, что он их когда-нибудь открывал. Впрочем, они были на французском и английском языке. Вместе с женой они показывали нам выцветшие фотографии: здесь Эмилю восемь лет, а вот Релу, младший брат. Петру, грузный мужчина, разменявший шестой десяток, гордился предком, а в повседневной жизни держал магазин. Утром он вставал, грузил в фургон ящики и ехал в город за товаром. На завтрак мы выпивали по рюмке сливовицы. Она пахла самогоном, была крепкой, как спирт, и отлично шла под копченое сало, козий сыр и паприку.
Так что он мог бы сидеть на моем месте и смотреть, как дождь поливает мешки с цементом в кузове стоящего на улочке фургона. Мостовая блестит, печной дым тает в сумерках, вода в сточных канавах прибывает и уносит мусор, а он вернулся, будто никуда не уезжал, обычный старик наедине со своими мыслями. Уже нет сил ходить по горам, и не хочется беседовать с пастухами. Он смотрит и прислушивается. Философия медленно обретает материальную форму. Проникает в тело и уничтожает его. Париж и странствия оказались бесполезны. Не будь их, все просто продолжалось бы чуть дольше и скука воплотилась бы в чуть менее изысканные формы. Из кухни на первом этаже доносится запах разогретого жира и слышатся женские голоса. Виноградные листья сверкают и шелестят под дождем. Затем с востока приплывут сумерки и в беседке у магазина станут собираться мужчины. Уставшие за день и грязные. Возьмут дрожжевой водки. Продавщица даст им стакан толстого стекла, и они усидят бутылек за четверть часа. Он будет слышать их разговор, все более громкий и торопливый, и различит сквозь листья запах их тел. От первого будет пахнуть смолой, от второго — дымом, а от третьего — ароматом козьего стойла на пороге осени, когда козлы начинают вонять мочей, мускусом и гоном. Этот третий напьется быстрее всех, и товарищи станут поддерживать его и, не прерывая беседы, прислонять к стене. Пачка сигарет «Карпаты» опустеет за час, в это время они уже переключатся на светло-желтое пиво в зеленых бутылках. Золотисто-серый свет, льющийся из открытой двери магазина, смешивается с горячим дыханием, парной тьмой ночи и сделает их фигуры воздушными, едва различимыми, освободит от грязи и усталости. Тут войдет пара: он, смуглый, усатый, обаятельный, пиджак в мелкую клетку, начищенные ботинки и черные брюки со стрелками, довольный и болтливый, она, чуть расстроенная, взволнованная, словно только что приняла важное решение. Женщина будет робко улыбаться и поправлять обесцвеченные волосы. Он станет развлекать ее, любезничать, токовать и, делая покупки — шоколад, водку, пиво, — загружая их в полиэтиленовый пакет, ни на мгновение не прервет брачный танец. Одну бутылку пива они выпьют прямо здесь, стоя и не сводя друг с друга глаз. Он нальет ей в стакан, а сам допьет остатки из горлышка. Потом, в обнимку, они выйдут в темноту, и на своих высоких каблуках она будет скользить и спотыкаться на мостовой.
Итак, предположим, что он слышал все это и ощущал проникающий через листья аромат духов. Ночь наполняла деревянную комнату на чердаке, и никто не мешал ему вспоминать собственную жизнь, поскольку бессонница, точь-в-точь как несколько десятков лет назад в Сибиу, снова заменяла ему вечность. На улице Бразилор и улице Попа Брату, на улице Эпископей, на улице Андрея Шагуна и улице Иларие Митря повсюду спят животные. Во мраке спертого воздуха хлевов лежат коровы и жуют сквозь сон жвачку. Свесив морды, стоят перед пустыми яслями лошади. Так должно было быть, так оно и есть. Тепло навеки покидает его тело и над Решинари соединяется с теплом скота. А после поднимается к черному карпатскому небу и возносится к холодным звездам, словно образ души, который Чоран терпеть не мог, поскольку тот лишал его сна.
Через три месяца под вечер я проезжал деревню Розпутье у подножья Сольных гор. Возвращавшиеся с пастбищ коровы заполонили всю дорогу. Мне пришлось притормозить, а потом и вовсе остановиться. Коровы расступались перед машиной, точно ленивая рыжая волна. Подмораживало, и из ноздрей у них валил пар. Они были теплые, с раздутыми боками, равнодушные. Смотрели прямо перед собой, вдаль, потому что вещи, предметы и пейзаж не имели для них никакого значения. Они просто смотрели сквозь все это. И в деревне Розпутье я ощутил огромность и целостность окружающего мира. Одновременно озаренный одним и тем же меркнущим сиянием, возвращался домой скот: повсюду — от Киева до, к примеру, Сплита и от моего Розпутья до Скопья и, скажем, Стара-Загоры происходило одно и то же. Пейзаж и архитектура, порода, форма рогов и масть немного разнились, но в остальном картина была идентичной: по дороге между двумя рядами домов двигались сытые стада. Рядом шли женщины в платках, в растоптанной обуви, или дети. Ни редкие промышленные островки, ни разбросанные тут и там бессонные метрополии, ни паутина дорог или железнодорожных веток не могли заслонить старую как мир картину. Людское соединялось с животным, чтобы вместе переждать ночь. Соединялось, хотя никогда не было разделено.
Чуда ожидать не приходится, подумал я, включая первую передачу. В зеркальце заднего обзора полыхались зады. Мухи уже исчезли, и хвосты болтались без действия. Всему этому суждено погибнуть, чтобы сохраниться хотя бы в зародыше. «Худшие и меньшие» народы живут вместе со своими животными и вместе с ними хотят быть спасены. Хотят быть признаны вместе со своим скотом, потому что больше у них, собственно, ничего и нет. Ультрамариновая глубина глаз скотины — точно зеркало, в котором мы видим себя одушевленной плотью, одаренной все же своеобразной благодатью.
Я добрался до шоссе и повернул налево. Мне хотелось выбраться по серпантину на главный хребет Сольных гор, пока не село солнце. Было пусто и холодно. Ни одной машины. В Тыраве туман смешивался с печным дымом. Здесь уже опустился вечер, однако через пять минут небеса вдруг прорвались, и из них потек сверкающий пурпур. Я оставил машину на замызганной стоянке и подошел к краю обрыва. Шоссе на Санок было пепельно-серым. В Залужье загорались первые огни. Слабые, едва различимые, словно иголочные уколы. Мутное дно долины скрывало силуэты домов и хозяйств, будто там никто не жил. Зато Карпаты словно охватило пламя. Рана заката тянулась вдоль горизонта. Весь юг напоминал кусок парного мяса, словно на ослепительной бойне.
Мне вспомнилось путешествие из Клужа в Сигишоару. Мы ехали на поезде. С нами в купе сидели японец — коллекционер народных костюмов и его гид, молодая румынка; где-то за Апахидой началась травяная пустыня. Никогда раньше я не видел столь голой земли. Пологие холмы тянулись до самого горизонта. Порой поезд забирался чуть повыше, и тогда становилось видно, что за этим горизонтом простирается еще один, и еще, и еще. Безлесное и безлюдное пространство имело серо-желтый, иссохший цвет ожидания пожара, готовности вспыхнуть от одной спички. Там не было ничего. Порой мелькали вдалеке какие-то постройки, избушка с прилепившимся к ней хлевом, сеновал, а после — вновь бездна воздуха и волнообразная равнина. Иногда мы видели небольшие овечьи стада. Рядом всегда был человек — размером, казалось, с булавку. Под раскаленным небом, на испепеленной зноем почве они словно затерялись в некоем ослепительном потустороннем мире. Шли ниоткуда в никуда. В ломкой траве обитали только мухи, птицы и ящерицы. От земли поднимались жара и пыль.