Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что случилось? Я плохо сыграл?
Абрахам Хильда спускается с подмостков с глазами, полными слез.
— Нет, сынок! Замечательно! Замечательно! — кричит он, впечатывая ему в щеки два звонких поцелуя.
Женщина с персиковыми волосами сжимает в зубах сигарету. Вдруг она начинает аплодировать. Двадцать маэстро следуют ее примеру. Фридрих подходит к отцу:
— Значит, Звездочет будет играть с нами?
— С завтрашнего же дня.
Последняя картинка из отеля «Атлантика», запечатлевшаяся на сетчатке его глаз: губы персиковолосой женщины осушают залпом очередную рюмку «порто-флипа» и улыбаются, пока она идет к стеклянной двери, выводящей через вестибюль на улицу. Мгновением раньше дон Абрахам Хильда сует ему гранатового цвета бумажку, а Фридрих сжимает его руку и говорит, что надеется — они будут друзьями. Тогда он неизвестно почему краснеет. Пожалуй, потому, что ему в голову совсем некстати приходят слова одного танго:
Когда я вижу
глаза твои черные,
черные, как печаль моя,
мне так хочется,
мне так хочется
полюбить тебя навсегда.
И поскольку Фридрих не спешит отнять свою руку, на память приходят еще более откровенные слова, что усиливает его смущение:
Если б твой ротик был
оливкой зеленой,
ночь напролет
я бы его кусал.
Если б твой ротик был
сахарной головою,
ночь напролет
я бы его лизал.
Он чувствует, что самая серьезная вещь, случившаяся с ним за сегодня, — знакомство с этим мальчиком. Но эта мысль странна, потому что сегодня с ним произошло и много других событий, на первый взгляд более важных. Он открыл внутри себя музыку Фальи, он снискал первый успех и аплодисменты лучших музыкантов Германии, у него впервые появилась постоянная работа, и он получил свое первое жалованье. Наверняка с этого момента его ситуация изменится, он сможет развивать свой талант и освободится от нищеты. Тем не менее все это представляется ему сейчас далеким, будто он смотрит в телескоп, а то, что близко, как дыхание, что по-настоящему с ним случилось, — это рука Фридриха и его слова, которые всколыхнули его до самого нутра. И какой абсурд, что подобное произошло между ними, двумя мальчиками.
Поэтому, покидая отель «Атлантика», чтоб вернуться в свой мир, он чувствует, что с этого дня ему будет очень трудно разобраться в собственных желаниях. Он боится, что его жизнь теперь герметически замкнется на самой себе, уйдет в собственную тень, — ведь никому ничего не расскажешь. И только улыбка женщины с персиковыми волосами действует на него успокаивающе и смягчает то напряжение, которое он испытывает, обнаружив в самом себе столь странные наклонности.
Швейцар похлопывает его по спине:
— Отлично, парень. Давненько я не слыхал, чтобы играли так, как ты. В Кадисе только Карпинетти тебе ровня. Хотел бы я послушать вас обоих вместе.
— Я уже могу идти?
— Но завтра вернешься, как тебе сказал дон Абрахам. Идет? А! И поздравления отцу! От имени Перпетуо. Скажи ему, что он подарил миру гения.
Атмосфера на улицах Кадиса, окутанного золотой вечерней дымкой, кажется ему густой как никогда. Рабочие устало бредут с верфей Матагоры, в их зубах агонизируют окурки, руки глубоко засунуты в карманы жилетов, которые болтаются на их исхудавших телах, обессиленных голодом. Эти проволочные тела внутри просторных жилетов напоминают ему о его собственном виде, о боли в пустом желудке, о дрожащем от слабости отце — одна нога в могиле. Только теперь он вспоминает, что в кармане у него есть билет гранатового цвета, каких раньше ему никогда не приходилось держать в руках. Сколько времени они с отцом уже не ели мяса? «Великий пост, сын мой!» — повторяет отец в часы обеда и ужина. С тех пор как скрепя сердце они придушили последнего из голубей Великого Оливареса, они больше не пробовали мяса. «Великий пост, сын мой!»
Ветер меняется, и разморенный город встречает западный бриз с облегчением затрепетавшего паруса. На улице Сопранис большинство лавок заперто, а в тех, что открыты, на полках шаром покати. Есть деньги, но купить нечего. Если хочешь раздобыть немного мясца у спекулянтов, нужно поспешить в бойкий квартал Санта-Мария. Пожалуй, еще можно успеть купить кусочек мяса из тех, которые ребята с бойни быстро отрезают, как только отвернется управляющий, и выносят потом контрабандой, спрятав в трусах.
С угла, где аптека, до него доносятся выкрики продавца:
— Мясо из ширинки!
Ветер снова меняется, и кажется, голос удаляется. Он следует за ним по лабиринту улочек и, дойдя до улицы Голета, слышит оклик из подъезда:
— Мальчик, подойдите сюда!
— Посмотрим это мяско, — отвечает он, не трогаясь с середины улицы.
— А песеты, мальчик?
Он показывает гранатовую бумажку, реющую на ветру:
— Еще и останется.
Трое скотобойцев выходят из темноты подъезда и приваливаются, окаменев как сфинксы, к стене. Из круглого чердачного окошка тяжелым пристальным взглядом наблюдает сцену некая старушка.
— У меня по меньшей мере кило.
— У меня пара бифштексов.
— У меня отличная телятина.
— Давайте! Давайте! — командует им Звездочет.
Они расстегивают ширинки, и из прорех высовываются окровавленные обрезки, которые они поддерживают пальцами своих больших мясистых рук, атакуемых мухами.
— Вам выбирать, мальчик. Кого желаете кастрировать?
— Вот этот! Хочу этот!
Хозяин куска извлекает мясо из брюк и, завернув в обрывок газеты, гордо протягивает новому владельцу.
— Все еще мычит, — шутит он.
Звездочет уносит сверток под рубашкой, не переставая ощущать его солоноватый запах. По дороге домой он не может противиться соблазну и откусывает немного сырого мяса. Розовые капли забрызгали рубашку и старую газету, в которой он машинально читает, не вникая, о том, что немцы вторглись в Польшу.
Отец ждет его в самом мрачном расположении духа, на которое только способен этот от природы жизнерадостный человек. Он сидит на краешке кресла в трусах и майке. Резинки поддерживают его дырявые носки. На низеньком столике перед ним разложена колода, и он навис над ней своим выпуклым подбородком соблазнителя. Впервые Звездочет видит его таким неприбранным, но и теперь отец сохраняет свою обычную манеру — словно постоянно творит нечто фантастическое, так что любой его жест, даже самый банальный, представляется многозначительным. Его волосы напомажены и блестят, будто намокшие от пота, и только усики холодно дергаются, выдавая его плохое настроение.
— Сын мой, ты надел мой единственный костюм. Я не мог выйти весь день.