Шрифт:
Интервал:
Закладка:
― А как ты думаешь, я хорошенькая?
Шикарные карие глаза мальчика Леонарда летают по мне, садятся, как осы, на мои полные ноги, на глаза за толстыми стеклами, на крючковатый нос и плоскую грудь. Потом косятся на Бабетт. Потом снова смотрят на меня; брови подскакивают к линии волос, собирают лоб в гармошку. Леонард улыбается и отрицательно качает головой.
― Просто уточнила. — Я скрываю улыбку, притворяясь, что расчесываю на щеке несуществующую экзему.
Ты там, Сатана? Это я, Мэдисон. Сначала было непросто, но теперь я отлично провожу время и нахожу новых друзей. Ты уж прости меня за ошибку… Надо же: взять и перепутать тебя с каким-то обычным, ничем не примечательным демоном! От Леонарда я постоянно узнаю что-то интересное. А еще я изобрела суперзамечательный способ преодолеть свое пагубное пристрастие к надежде.
Кто бы мог подумать, что межкультурная антропологическая теология настолько занимательна! По словам Леонарда (у него действительно очаровательнейшие карие глаза), все демоны ада в более древних культурах когда-то играли роль богов.
Да, так нечестно, но кто одному бог, тот другому дьявол. Когда власть захватывала очередная цивилизация, она первым делом низвергала и демонизировала всех, кого обожествляла предыдущая. Евреи осудили Велиала, бога вавилонян. Христиане изгнали Пана, Локи и Марса, божеств древних греков, кельтов[5]и римлян соответственно. Англикане запретили веру австралийских аборигенов в духов мими. Сатану до сих пор изображают с раздвоенными копытами, как у Пана, и с трезубцем, как у Нептуна. Каждое предыдущее божество переселяли в ад, и богам, привыкшим к постоянным подношениям, любви и поклонению, такое изменение статуса, конечно, портило настроение.
О боги, конечно, я знала слово «низвергнуть» еще до того, как оно слетело с губ Леонарда! Может, мне тринадцать и в подземном мире я новичок, но не надо считать меня идиоткой.
― Нашего приятеля Аримана изгнали из пантеона еще дозороастрийские иранцы, — говорит Леонард и грозит мне указательным пальцем. — Главное, не поддавайся искушению объявить ессейство иудаическим воплощением маздаизма. — Леонард качает головой. — Все, что связано с Набопаласаром Вторым и Увахшатрой, очень неоднозначно.
Бабетт смотрит на компактные тени, которые держит раскрытыми, и подрисовывает себе глаза маленькой кисточкой. Отрываясь от своего отражения в крошечном зеркальце, Бабетт говорит Леонарду:
― А еще скучнее ты быть не можешь?
В эпоху раннего католицизма, говорит он, церковь обнаружила, что монотеизм не в состоянии заменить давно укоренившееся многобожие, пусть даже оно устарело и считается языческим. Священники, отправляющие службы, слишком привыкли обращаться к отдельным божествам, и поэтому церковь учредила святых, каждый из которых соответствовал более древнему божеству и символизировал любовь, успех, выздоровление от болезни и так далее.
Кипели сражения, возрождались и умирали царства, и Аримана сместил Сраоша, а Митра пришел на смену Вишну. Зороастр вытеснил Митру; каждый следующий бог отправлял предыдущего в забвение.
― Даже слово «демон», — продолжает Леонард, — придумали христианские теологи, неверно истолковавшие слово «даймон» в произведениях Сократа. Когда-то оно означало «муза» или «вдохновение», а чаще всего — «бог».
Леонард добавляет, что если человечество просуществует достаточно долго, когда-нибудь даже Иисус будет мрачно слоняться по Аиду, изгнанный и вычеркнутый из жизни.
― Бред сивой кобылы! — кричит мужской голос из клетки футболиста. Там его обглоданные кости покрываются пеной красных корпускул, красные пузыри сбегаются, образуя мышцы, которые набухают и растягиваются, соединяясь с сухожилиями, заплетаются белыми связками — процесс, одновременно притягательный и отвратительный. Еще до того, как череп полностью затянуло слоем кожи, челюсть опускается, чтобы изо рта исходили звуки.
― Все бред, зануда ты собачий! — Новая кожа розовой волной вспухает над зубами, образует губы, которые говорят: — Давай, грузи дальше, мелочь пузатая! Потому ты тут и сидишь.
Не отрываясь от собственного отражения, Бабетт спрашивает:
― А ты за что сюда загремел?
― За офсайды, — кричит в ответ футболист.
Леонард кричит ему:
― Так почему я тут сижу?
Я спрашиваю:
― А что такое офсайды?
Из черепа футболиста вырастают волосы. Вьющиеся, медно-рыжие. В каждой глазнице надувается по серому глазу. Даже спортивная форма целиком сплетается из обрывков и ниточек, разбросанных по полу камеры. На спине футболки возникает большой номер «54» и фамилия «Паттерсон».
Футболист отвечает мне:
― Я заступил за линию схватки, когда рефери просигналил начало игры. Это называется «офсайд».
― И что, это тоже есть в Библии? — хмыкаю я.
Теперь, когда все его волосы и кожа на месте, видно, что футболист просто старшеклассник. Ему шестнадцать или, может, семнадцать. Пока он говорит, между зубами у него просовываются серебряные проволочки, и во рту образуются брекеты.
― За две минуты до второй четверти я перехватил подачу, полузащитник меня круто заблокировал — трах! Вот я и тут.
Леонард снова кричит:
― Но я-то почему тут сижу?
― Потому что ты не веришь в одного истинного Бога, — говорит Паттерсон-футболист. Теперь, когда он снова целый, его свежевыросшие глаза постоянно косятся на Бабетт.
Та не отрывается от зеркала, но то и дело корчит рожицы, поджимает губы, встряхивает головой, быстро-быстро моргает ресницами. Как сказала бы вам моя мама: «Люди не стоят так прямо, если их не снимают». В смысле, Бабетт наслаждается вниманием.
Да, так нечестно. И Паттерсон, и Леонард из своих клеток пялятся на Бабетт, которая заперта в своей. И никто не видит меня. Если бы я хотела, чтобы меня игнорировали, я бы осталась на земле в виде призрака и смотрела бы, как мама с папой ходят голышом, открывала бы шторы и устраивала сквозняки, пытаясь заставить их одеться. Даже демон Ариман, который разорвет меня на куски и съест, лучше, чем полное отсутствие внимания.
Ну вот, опять! Никак не проходит эта болезненная склонность к надежде. Моя пагубная привычка.
Пока Паттерсон и Леонард пялятся на Бабетт, а Бабетт — на себя, я притворяюсь, что смотрю на летучих мышей. Я любуюсь приливами и отливами бурых волн на Озере Дерьма. Я делаю вид, что расчесываю мнимый псориаз у себя на лице. В соседних клетках скорчились грешники, рыдают по привычке. Какая-то проклятая душа в нацистской форме снова и снова разбивает себе лицо о каменный пол клетки, расквашивает и сминает нос и лоб, словно крутое яйцо о тарелку. В промежутке между ударами сломанный нос и все лицо снова принимают нормальную форму. В другой клетке стоит парень-подросток в черной кожаной куртке, с огромной булавкой в щеке и с бритой головой — если не считать полоски волос, выкрашенной в синий и намазанной гелем, чтобы стояла колючим гребнем от самого лба до затылка. Я смотрю, как панк подносит руку к щеке и раскрывает булавку. Он вытаскивает ее из дырок в коже, просовывает руку между прутьями и тыкает кончиком острия в замок на двери своей клетки, шевелит им внутри скважины.