Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он начал думать о рассвете и следующем дне и понял, как оказался здесь. Он пришел сюда умереть, и на площадке вверху должна быть веревка. Как-то вдруг он оказался у подножия лестницы и вспомнил, что однажды уже поднимался по ней, а потом, кажется, спрыгнул и испугал кого-то внизу, но это было неважно. Важно то, что близится рассвет, и времени оставалось совсем мало. Ему надо действовать, иначе он потеряет и свой шанс, и самого себя. Несколько озадаченный, он принялся быстро карабкаться по лестнице. На самом верху он поднялся на площадку и торопливо принялся искать веревку. Она же была здесь; он не мог ее потерять. Но сколько он ни озирался по сторонам, веревки не было.
Поначалу он просто не поверил этому. Место, несомненно, было то же самое, хотя в предрассветных сумерках, более темных, чем лунная ночь, — он помнил, как ненавидел подсматривавшую за ним луну — края площадки между землей и небом терялись во мраке. Он бродил по дощатому настилу, вглядываясь во мрак. Бесполезно. Тогда он опустился на колени, решив, что так скорее разглядит злополучную веревку. Боль и усталость забылись, его снедало беспокойство. Он уже почти ползал, отчаянно напрягая глаза. Тщетно. Веревки не было.
Наконец он поднял голову и осмотрелся. Тишина и едва наметившийся рассвет начинали тревожить его. Хорошо, конечно, что еще не рассвело — но было в этом и что-то пугающее. Сколько прошло времени? Много? Мало? Он не думал о времени, поскольку был занят поисками. Может, некто из щедрого на врагов мира пришел сюда, пока он стоял внизу, незаметно влез по лестнице и украл веревку, как и сам он украл ее чуть раньше? Может, это тот человек, который выгнал его сегодня, или даже его жена — протянула худую руку и стащила веревку, она ведь и раньше таскала разные вещи. Не-ет, она бы обругала его или прикрикнула; она всегда так делала. Он забыл об осторожности. Он поднялся на ноги и начал кругами бегать по площадке. Снова неудача. Веревки нигде не было.
Он привалился к лестнице, признавая полное поражение. Такого отчаяния он никогда еще не испытывал. Раньше с ним всегда оставалась последняя возможность, дающая надежду и уверенность: возможность умереть. Лишившись возможности умереть, человек оказывается бесконечно одинок. Это с ним и случилось; теперь ему не на что надеяться. Веревка исчезла; он не сможет умереть.
Он еще не понял, что уже умер.
Мертвый человек стоял над поселком, безграничная мертвая тишина царила вокруг и внутри него. Он повернул голову направо, налево. Он больше не думал о том, что кто-то может прийти. Никто и не приходил. Он оглянулся через плечо на площадку, на края, все еще скрытые темнотой. Взгляд его надолго задержался на тени. Он просто смотрел, не испытывая никакого интереса, не отдавая себе отчета. Вот в тени что-то шевельнулось; вот все снова затихло. Он так и смотрел через плечо, привалившись к лестнице; а его тело, или то, что здесь казалось телом, его способ восприятия расстояний и форм постепенно трансформировались, настраиваясь на законы восприятия другого мира. Безмолвие смерти простиралось вокруг, свет смерти светил ему. Тени в углах и какое-то смутное шевеление там не нравились ему. Постепенно до него начало доходить, что от них можно избавиться. Он знал теперь, что уже не найдет веревку, что отныне ему недоступны прежние способы избавления от боли и страха, но теперь, в этой полнейшей тишине, сквозь привычное отчаяние начинало проступать удовлетворение. Он ступил на перекладину лестницы, испытывая неясное намерение убраться подальше с этой площадки. Без единого звука он спустился на землю, ощутил твердь под ногами, выпустил лестницу и вздохнул. Он сделал пару неуверенных шагов и вздохнул еще раз, теперь уже с облегчением. Он почувствовал, что во всем этом мире нет ни единого человека, и, стало быть, нет никакого зла. Мир в конце его жизни не смог предложить ему ничего лучшего, чем уйти от него. Справедливость наконец-то дала ему свободу; а то, что выше справедливости, еще не начало действовать. Он побрел прочь.
Тело разнорабочего обнаружили утром, торопливо освидетельствовали и предали останки несчастного земле. С подобными телами поселок не желал иметь ничего общего. Реакцией на происшествие было молчание, и молчание вполне успешное. Лоуренс Уэнтворт, поселившись в доме, ничего не знал об этом трагическом случае, и, естественно, не подозревал, что его спальня — и есть та самая комната, конечно, вполне завершенная теперь, со стенами, крышей и полом, и что под окном у подножия лестницы время от времени появляется мертвый человек и лезет вверх, к стропилам. Вернее, оба они не догадывались о существовании друг друга.
Военный историк Уэнтворт по сравнению с коллегами имел одно неоспоримое преимущество: он знал, что такое война не понаслышке. Он безупречно отслужил при армейском штабе отчасти благодаря везению, отчасти — дисциплинированному уму. Хотя должность он занимал невысокую, но и ему случалось приводить в движение огромные массы людей, посылать вперед, возвращать обратно. Он не выигрывал сражений, но неизменно участвовал в разработке планов операций. Он всегда знал, куда следует двинуть силы, какую поставить перед ними задачу, и мог объяснить, почему они должны идти именно туда и делать именно то. Он научился воспринимать мир через диаграммы, и оказалось, что мир вполне описывается этими нехитрыми построениями. А поскольку такой взгляд присущ доброй половине всех военачальников, Уэнтворт научился понимать техническую сторону и великих военных кампаний прошлого. Для него не составляло секрета, что и как делали Цезарь или Наполеон, но, в отличие от них, он только видел, а не предвидел. У него никогда не было ни друзей, ни любимых женщин; он никогда не бывал «влюблен» — ни в кого и ни во что.
Однако — или, наоборот, благодаря этому — такая жизнь вполне его устраивала. Карьеру его можно было считать успешной отчасти благодаря Фортуне, которая возносит или губит благополучие генералов, отчасти благодаря собственной инстинктивной тактической осторожности. Правда, с тех пор, как он перебрался в Баттл-Хилл, спокойное течение его жизни несколько поколебалось. Уэнтворту недавно перевалило за пятьдесят, и его тело вдруг стало замечать, как стремительно сокращается отпущенное ему время жизни и как излишне осторожен он был в прошлом. В больших, темных, широко расставленных глазах военного историка поселилось беспокойство. А еще ему стали сниться сны. Незримая жизнь Баттл-Хилл давила на сознание здешних обитателей, делая любые зыбкие проявления иного резче и отчетливее.
Один сон был маленький и совсем незначимый, как сказала бы миссис Парри; вовсе не из породы вещих снов, скорее — предчувствие чего-то надвигающегося. Сон был довольно прост, но он повторялся. Уэнтворту снилось, что он спускается вниз по веревке; он ничего больше не делал, только спускался. Веревка была белая, такая белая, словно светилась в подземном мраке, и она уходила куда-то ввысь, бесконечно далеко. Невозможно было различить, где или к чему она прикреплена, однако по ее натяжению можно было понять, что закреплены оба ее конца. Он совсем не скользил; просто спускался по узлам, которые ощущал руками и ногами, но никогда не видел глазами. Спуск был каким-то странным, потому что движение никак не воспринималось, и вместе с тем он знал, что опускается ближе и ближе к концу веревки. Иногда он всматривался вниз, но видел только белую полосу, уходящую в черную пропасть. Он не чувствовал страха; спускался — если действительно спускался — уверенно, и бесконечное черное ничто вокруг не страшило его. Падения он тоже не боялся. Его не беспокоило и окончание пути — судя по ощущениям, никакое чудовище не поджидало его внизу. Однако каждый раз, проснувшись, он ощущал легкий неприятный привкус, словно побывал у дантиста. Он вспоминал, что хотел прекратить спуск, но почему-то не мог. Миллион ярдов или лет веревки тянулись над ним; и миллион лет или ярдов ждали его внизу. А может, не миллион, а сотня, или десяток, или всего-то два-три ярда. Может, это вообще не он спускался, а веревка поднималась — их окружало вечное безмолвие и чернота ночи, в которой видны были только он да тонкий белый шнур.