Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я – Анжелика, – сказала Жика, – а это моя подруга Виолетта.
– О-о-о! – простонал Петя. – Какие имена, а у нас так банально, – он скривился, – Петя и Саша. Рядом с вами гармонично было бы называться, по меньшей мере, Сигизмундом и Альфредом, а мы прямо дворняги какие-то.
– Ну-у, – заметила Виолетта, – а как бы мы вас в таком случае потом звали? Если бы когда-нибудь познакомились ближе? А? – Сизя и Альфик, что ли? Нет, уж лучше Петя и Саша. Правда, Анжел?
– Правда, – подтвердила Жика, затягиваясь сигаретой и сдерживая кашель.
«Да, непростая девочка», – подумал Саша, пристально вглядываясь в Виолетту. Та глаз не отводила и почти насмешливо разглядывала Сашино лицо, словно говоря, ну, и что дальше? Чем вы можете быть интересны?
– Ну, давайте, за знакомство, – предложила Вета, прерывая знакомство визуальное, от которого становилось как-то неспокойно. Наверное потому, что Саша смотрел на нее уж очень тепло (не рановато ли?), но там было еще кое-что: чуть-чуть сожаления (с чего бы это?) и немного грусти (почему?). А у Саши всегда было такое выражение лица, когда он чувствовал, что может ни с того ни с сего влюбиться и что это ему ничего, кроме неприятностей, не сулит, однако фатально шел по этой дороге, потому что любой поэт обречен на состояние влюбленности, иначе стихов (не тех, про Аннексим-банк), а других, настоящих, – не будет.
– Давайте, – сказал он, отводя взгляд от Ветиного лица, на которое хотелось смотреть и смотреть. Все улыбнулись друг другу и беззвучно чокнулись пластиковыми стаканами.
И уже гораздо позже, под утро, таращась восторженными глазами в потолок своей каюты и сознавая, что на него опять обрушилась любовь с первого взгляда, Саша подумал, что, вероятно, все поэты такие безнадежные лохи. Только поэт способен испытывать восторг от полета в пропасть; ему неважно, что он разобьется об острые камни внизу, ему важно само это гибельное парение, призрачное счастье коротких мгновений, пока летит. Чувства самосохранения у поэта, кажется, вовсе нет. Они, как правило, – жертвы, особенно те, у которых внешность обратно пропорциональна внутреннему миру, где царят мечтательность, романтизм, идеализм и прочие глупости, совершенно непригодные для жизни, особенно в пресловутое «наше непростое время». Внутри он Рюи Блаз, Сирано, д’Артаньян, капитан Грей, а внешне – черт знает что…
У Саши был такой друг, выдающийся поэт, высокий лирик с внешностью типичного ростовщика из романов Бальзака. У поэта были мутные невыразительные глаза, скорее всего оттого, что он был вечно погружен в себя. Собеседник, да и вообще люди вокруг его интересовали мало. Глаза оживлялись только при виде какой-нибудь особы женского пола, при появлении сладкой мазохистской надежды на то, что эта особа его погубит на некоторое время. И тогда возникнет новый цикл стихов, посвященный ей, которую он назовет совершенством, своей Лаурой, Беатриче, равной которой нет на всем белом свете, а потом, через короткое время, когда она его непременно бросит, он будет пить водку и обзывать ее самыми последними, грязными словами. И родится новый цикл стихов, трагический. У него каждая женщина, появлявшаяся в его жизни, рождала обычно два цикла. Условно их можно было обозначить словами: 1-й – «Любовь пришла» и 2-й – «Любовь ушла». Мог, но реже, возникнуть и 3-й – «Почему ушла?». Поэт честно пытался разобраться, откуда приходит и куда уходит любовь, причем делал это суперталантливо, с налетом этакой высокой ирреальности. Наверное, если бы Вечность обрела хоть какие-нибудь формы, – они были бы похожи именно на эти зарифмованные слова и строки. Но кому она интересна, эта вечность? По вопросам Вечности – только к поэтам. Налево, в конце коридора, рядом с туалетом… Почему? – задавал он себе вопрос в стихах, хотя ответ был прост, как репка: посмотри на себя в зеркало, а потом вспомни, как ты себя иногда ведешь, как одеваешься, как ешь, сколько требуешь от возлюбленной, которая просто не в силах взять ту романтическую высоту, ту недосягаемую планку, установленную тобой. Вспомни, и тогда перестанешь задавать вопрос «почему?».
А уж насчет зеркала и «как ешь» – тем более. Помимо мутноватых карих глазенок, которые, деликатно говоря, – не привораживали, у него была большая (ну а как же! Ума-то много!) и почти лысая голова. Сзади волосы еще росли и падали на обсыпанный перхотным снегом воротник и плечи; победить такую неряшливость рекламируемым шампунем поэт и не пытался, считая это лишним и унизительным для короля тонких материй. Ну а то, что оставалось сверху, поэт зачесывал, начиная глубоко слева, с виска – через всю лысину поперек, тщетно сооружая подобие прически. Эту хрупкую конструкцию мог растрепать не то что порыв ветра, а даже вентилятор, работающий в другом конце комнаты. И зачем нужна была эта жалкая попытка скрыть очевидное, к тому же то, что следовало бы, наоборот, гордо выставить напоказ – огромный лысый череп с выдающимися лобными долями, как намек на высокоразвитый интеллект? Но он считал, что так ему идет, что он так красивее. Вот уж поистине, где бог дал, там и взял! Как ему не приходило в высокоразвитую умную голову, что усовершенствовать некрасивость – значит сделать еще страшнее и показать всем, что на сей счет у тебя комплекс. Саша как-то пытался ему намекнуть на это, но друг не услышал. Кроме того, Поэт был толст и толстогуб, невероятно толстогуб. Губы свешивались с его лица, как два неаккуратно слепленных вареника. Еще и поэтому он ел неопрятно и чавкая; с губ вечно что-то текло и падало. А поскольку Поэт обладал отменным аппетитом и очень любил поесть, то происходило это часто в присутствии возлюбленной Музы, которой многое надо было в себе преодолеть, чтобы продолжать любить такое.
Любовь ведь продолжается тем дольше, чем дольше человек нравится. Любовь, знаете ли, любовью, но человек должен при этом продолжать нравиться, просто нравиться, поверьте, это очень важно.
Сашин друг Поэт ничего не делал для того, чтобы нравиться, он это игнорировал. Правда, последний удар был самым тяжелым хотя бы потому, что он таки сделал единственную в своей жизни попытку нравиться Музе: потому что всерьез подумывал жениться на ней, создать семью, даже детей хотел – мальчика и девочку. Оказалось – непоэтическое это дело: вить гнездо, растить птенцов и прочее. Поэт должен лишь мечтать и страдать из-за того, что у него такого гнезда нет, из чего тоже время от времени должны произрастать стихи.
Последняя Муза заставила его учиться играть в теннис. Она сказала, что ему надо худеть, что она его таким не потерпит, и что если он хочет связать воедино их судьбы, то пусть приведет себя в порядок. Сама она играла давно и неплохо, но когда привела его на корт, тут же пожалела, поняв, что над ним, а главное – над ней будут смеяться все окружающие. Поэт в шортах с ракеткой в руке, с разметавшимися по лысине руинами прически, с пузом, упрямо и словно назло вылезающим из шорт, отчего те спускались все ниже и ниже до самого паха – выглядел оскорблением не только теннису, но и всему спорту вообще; словно неприличный жест с вытянутым средним пальцем прямо в лицо олимпийским идеалам. Ко всему прочему он пытался закурить там же, на корте. Словом, зрелище было гадкое, что и говорить. Муза, украдкой вытирая слезы, увела Поэта обратно в раздевалку. За обедом в Доме журналистов он ее добил.