Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Держи его! — орал Мика.
— Держу, блядь! — рычал Кирьян, наваливаясь всем весом.
Герман брыкался. Ему казалось, что его душат. Что кто-то держит его, прижимает к земле, не даёт вдохнуть. Он рванулся в сторону, и Кирьян, не удержавшись, влетел плечом в стену.
— Твою мать! Мика, помоги!
— Я боюсь!
— Бойся молча и держи его за ноги!
Мика, дрожа, подполз ближе. Схватил Германа за лодыжки. Тот взбрыкнул, Мику отбросило на полметра.
— Я не могу! Он слишком сильный!
— Держи, я сказал!
Они провозились так, кажется, целую вечность. Втроём на полу. Один бился в ломке, двое пытались удержать его, чтобы он не разнёс квартиру и не убил себя сам.
А потом вдруг стало тихо.
Герман затих. Не постепенно, резко. Как будто внутри что-то выключили. Тело обмякло. Руки упали на пол. Ноги перестали дёргаться.
Кирьян осторожно ослабил хватку. Приподнялся. Заглянул Герману в лицо.
— Эй. Ты меня слышишь?
Герман не ответил. Его глаза были открыты, но смотрели в никуда. Взгляд остекленел. Зрачки расширились, огромные, чёрные, заполнившие почти всю радужку. Он дышал, но дыхание было поверхностным, рваным, как будто лёгкие забыли, как работать.
— Что он говорит? — спросил Мика. Он всё ещё сидел в углу, прижимая к груди спасённый ноутбук.
Кирьян прислушался.
Губы Германа шевелились. Беззвучно. Потом появился звук, тихий, хриплый, едва различимый.
— ...ля...
— Что?
— ...Эля...
Кирьян закрыл глаза. Выдохнул.
— «Эля». Он зовёт её.
Мика медленно сполз по стене на пол. Очки у него съехали набок. Он их не поправлял.
— Господи, — прошептал он. — Господи боже.
Они сидели в тишине. Дождь за окном снова усилился. Вода хлестала по стёклам, затекала в щели. В комнате пахло рвотой, потом и сыростью. Мебель была разгромлена. Книги валялись на полу. Один стул превратился в груду щепок. Стол стоял криво, привалившись к стене.
Кирьян поднялся. Подошёл к пакетам, которые бросил у входа. Достал полотенце, намочил водой из-под крана. Вернулся к Герману, опустился на колени, начал обтирать ему лицо.
— Ты как? — спросил он тихо.
Герман моргнул. Медленно. Тяжело.
— Живой.
— Это хорошо. Это главное.
Кирьян помог ему сесть. Прислонил спиной к стене. Герман сидел, закрыв глаза. Пот стекал по его лицу, капал на футболку. Руки всё ещё дрожали, но уже не так сильно. Он дышал. Рвано, но ровнее, чем минуту назад.
— Сколько это длилось?
— Минут сорок, — сказал Кирьян.
— Может, час, — добавил Мика. — Я не засекал. Я молился.
Герман открыл глаза. Посмотрел на разгромленную комнату. На сломанный стул. На Мику, всё ещё сидящего в углу. На Кирьяна, у которого на скуле наливался синяк.
— Я... это я?
— Нет, это домовой, — усмехнулся Кирьян. — Конечно, ты. Но не переживай. Мебель, дело наживное. Главное, ты жив.
Герман опустил голову. Плечи его дрогнули, то ли от остаточной судороги, то ли от чего-то ещё.
— Простите.
— За что? — спросил Мика.
— За это. За всё.
Мика поднялся с пола. Подошёл. Сел на корточки перед Германом.
— Слушай, цербер. Ты три месяца сидел на дерьме, которое даже наркотиком назвать стыдно. Тебя били, жгли, травили собаками. У тебя двадцать три шва, ожоги четвёртой степени и пустые дёсны. И ты извиняешься за то, что тебе плохо? — он поправил очки. — Иди ты знаешь куда со своими извинениями.
Герман поднял глаза. Посмотрел на Мику. Долго. Молча. Потом уголок его рта, изуродованного, перекошенного, чуть дёрнулся. Это не было улыбкой. Но было чем-то похожим.
— Ладно, — сказал он.
— Вот так-то лучше.
_____
Ночь. Квартира затихла. Мика, вымотанный до предела, уснул прямо в кресле, прижимая к себе ноутбук, как плюшевую игрушку. Кирьян и Герман сидели на полу. Свеча, которую зажёг Кирьян, бросала на стены дрожащие тени. Дождь за окном стих, оставив только мокрый шёпот капель.
Кирьян курил. Герман просто сидел, привалившись спиной к стене. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Глаза ввалились. Лицо было серым, как старый бетон.
— Ты орёшь «Эля», — сказал Кирьян. — Каждую ночь. Уже вторую.
Герман молчал.
— Я слышал вчера, когда ты спал. И сегодня, во время приступа. Ты зовёшь её.
— Я знаю.
Кирьян затянулся. Выпустил дым. Помолчал.
— Ты её любишь?
Долгая пауза. Свеча потрескивала. Тени на стенах дрожали.
— Я не знаю, что это, — сказал Герман. Голос был глухим, невнятным. — Меня не учили этому слову. Любовь. Для цербера это пустой звук. Нас учили подчиняться. Убивать. Терпеть. Нас не учили этому.
Он замолчал. Сглотнул. Горло болело после рвоты и крика.
— Но когда её нет... — он прижал ладонь к груди, туда, где под футболкой чернела татуировка цербера. — Здесь пусто. Как будто мне вырезали что-то. Внутри. Без наркоза. Как будто вынули орган, о котором я не знал, и без него всё остальное не имеет смысла.
Кирьян молчал.
— Я не понимаю, что это, — продолжал Герман. — Может, это и есть любовь. Может, это болезнь. Может, это просто ломка, ещё одна, вдобавок к «пыли». Но я знаю одно: если её не станет, меня не станет тоже. Не физически. Хуже. Я останусь здесь, но внутри будет пусто. Навсегда.
Кирьян затушил сигарету о подошву ботинка. Посмотрел на тлеющий окурок.
— Это любовь, — сказал он тихо.
Герман поднял глаза.
— Ты уверен?
— Да. Я видел разное. Видел, как люди предают друг друга за деньги. Видел, как продают детей. Видел, как брат убивает брата. Но я видел и другое, — Кирьян отбросил окурок в пепельницу. — Я видел, как ты пошёл на Гнилого, когда мог остаться в стороне. Я видел, как ты держался три месяца в яме, хотя любой другой на твоём месте сдох бы в первую неделю. Я видел, как ты смотрел на её фотографии. Это любовь, брат. Другого слова нет.
Герман долго смотрел на него. Потом медленно кивнул.
— Любовь, — повторил он. Слово звучало чужим. Неудобным. Как новая одежда, которую ещё не разносил. — Ладно. Пусть будет любовь.
Они сидели в тишине. Свеча догорала. Воск капал на пол, застывал мутными каплями.
— Мы вытащим её, — сказал Кирьян.
— Я знаю.
— И убьём его.