Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А самый понятный и, наверное, приятный тип больных – интеллигенты. Конечно, разговор с интеллигентом занимает вдвое-втрое больше времени, чем с остальными, конечно, на вопрос «кем работаете?» он ответит, что является членом шести творческих союзов, а если спросить, когда появилась одышка, то услышишь, что в начале восьмидесятых по приглашению Союза композиторов Армении он ездил в дом творчества в Дилижан. Ну что же, я тоже был в Дилижане, и еще я помню его фильм с «Неоконченной» Шуберта, помню, что говорил Мравинский о характере исполнения второй части. После такого разговора можно быть уверенным, что назначения твои интеллигент выполнит. А о том, курит ли он, спрашивать не надо – да, «Беломор».
Что объединяет это множество Россий, что спасает от распада? В худшие минуты думается: только инерция. «Мне пришло в голову, что парадоксальным образом советский строй законсервировал многие недостатки дореволюционной России», – пишет мне бостонский друг. Мы лезем назад в девятнадцатый век, даже орфографически: верните нам твердые знаки, и все у нас будет на «ять». Место наше в семье народов – ученик, который остается на второй год. Он еще доучивается со своими товарищами – до лета, но требований к нему уже предъявлять нельзя. Остальные подлежат обсуждению и, когда надо, осуждению, мы – нет. Сидит себе такой дядька за партой, самый большой в классе, что и о чем он думает? – нет ответа. Сон без значения – такое иногда чувство от нашей истории. Нет вектора, линии. Язык? Ну да, только из-за резкого снижения планки он все больше становится языком дешевки, паразитических проектов. И вот уже в бесплатной газете – из нее жители нашего города узнают обо всем на свете (книжного магазина нет и не надо) – мы читаем, что «Наталья Гончарова была женой Александра Пушкина». Как объяснить, что так нельзя, что «Александр Пушкин» годится только для теплохода?
Сказано: неужели Ты погубишь, и не пощадишь места сего ради пятидесяти праведников? Праведников оставим в покое, хватит ли просто хороших людей? Или мы в самом деле возлюбили тьму? «Погибла Россия», – говорил отец Илья, поисповедовав в местной церкви. «Муж пьет и бьет, сын пьет и бьет, и внук пьет и бьет» – вот предмет исповедей его несчастных прихожанок (они говорят «пьёть и бьёть»). Чем не национальная идея – борьба со своим алкоголизмом? Слишком мало мальчишеского, творческого, подлинного, пусть и нелепого, зато чрезмерно много, так сказать, мужского, зрелого, почти всегда – перезрелого. Тяжелый дух, выпили, выкурили чересчур, дурная бесконечность, нет уже встречи, давно надо разойтись, но сидят голые по пояс мужчины, едят холодную курицу, похожую на человеческую кисть, – вот часто образ нашего застолья.
А утром жена или дочь или, например, медсестра похлопают по плечу: «А ты ничего сегодня». В этот раз справился, не ушел в запой. Алкоголь – вот поле нашего сражения. Любовь, ненависть, тяга, отторжение – всё вместе. Попытка сосуществования. Алкоголизм – не живописный, не аскетический, как у Венички, не как недавно в московском метро: «Пожертвуйте десять рублей на развитие отечественного алкоголизма». Никаких традиционных мужских развлечений в больнице – ни футбола по телевизору, ни домино, все это перестало занимать. Мы и признаём, и не признаём власть алкоголя над нами. Алкоголь вездесущ, участвует в судьбах почти каждой семьи. Главная добродетель, как у древних греков, – не святость, а умеренность, «умеет пить». Случись запой – победа за ним, за алкоголем.
Запой начинается так: человек напивается до бесчувствия, отключается (именно отключается, а не засыпает, с последующим пробуждением, раскаянием), приходит в себя через два-три-четыре часа, еще пьяный, ищет выпивку, всегда находит, снова выпивает, сколько может (сколько есть), снова отключается и так далее, пока не произойдет насильственного, внешнего, прерывания цикла (забрали в милицию, заперли дома) либо не станет так плохо, что не то что выпить – поднять руку станет невмоготу. Тогда его привозят в больницу и привязывают, чтобы во время приступа белой горячки не выпрыгнул из окна.
Но беда не только в запоях, не во вреде здоровью, не в том, что часть жизни оказывается выключенной, потерянной. Беда в непрерывности диалога с алкоголем, на него тратится вся жизнь. Это как диалог с собственной усталостью, вялостью, ленью, унынием, но тут победы быть не может, в лучшем случае – удержался в рамках. Но люди больше возлюбили тьму… Диалог с бездной, а она все расширяется и расширяется в душе. В эту бездну валятся работа, любовь, все привязанности на свете. Жизнь становится – как через вату. Сыр-бор не с веком, не с людьми, не с жизнью – со смертью, с бездной, с ним, с алкоголем. И, может быть, стоит изменить традициям великой русской литературы и не искать в каждом достоевскую глубину (если копнуть, там такое откроется…), а просто и по-медицински констатировать: алкаш, дурак, неряха?
О чем думают мои пациенты? Загадка. Дело не в образованности. Вот он сидит передо мной, слушает и не слушает, я привычно взволнованно говорю про необходимость похудеть, двигаться, принимать таблетки, даже когда станет лучше, а ему хочется одного – чтобы я замолчал и отпустил его восвояси. Иногда рассеянно что-нибудь скажет про инвалидность, попросит справку, я в ответ: кому вы будете ее показывать, апостолу Петру? Он улыбнется, даже если не понял. Что у него в голове? Вероятно, то же, что у меня, когда я сижу в каких-нибудь электросетях и мне выговаривают за неуплату: ничего не понимаю в тарифах и пенях и почему платить надо до двадцать пятого, и только хочу скорее на волю. Тут речь идет об электричестве, там о жизни, но понять человека можно. Никогда не было у меня такой интересной работы.
А начиналось все так: два с половиной года назад поздним сереньким апрельским утром я подъезжал к нашему городу. Со мной был чемоданчик с эхокардиографом и множеством медицинских мелочей. Десятки, сотни раз я ездил этой дорогой, но такого ликования доселе не испытывал. Грустная красота ранней весны, бедные деревянные и богатые кирпичные дома, даже разбитая скользкая дорога – все радовало. Хотелось крикнуть: «Граждане, подставляйте сердца!» Первичной радости от врачевания я прежде не знал: оно всегда имело какую-то еще цель – научиться, понравиться профессору, защитить диссертацию, найти материал для книги.
Мои новые сотрудники приняли меня дружелюбно. Кабинет я получил скромный, но отдельный. Дали кушетку, два стула и стол с одной ногой. Остальные ноги отвалились сами, а эта приросла, пришлось взять у слесаря топор и ее ампутировать. Ободранные стены я закрыл припасенными шпаргалками с дозами лекарств и ценами на них, на самую большую дыру налепил политическую карту мира. Медсестра робко спросила, не полезнее ли будет карта района (конечно, она была права), я заносчиво ответил, что искал карту звездного неба, ибо таковы мои притязания, да вот не нашел.
Консультантам в первую очередь показывают социально значимых людей, не обязательно больных, а еще раньше – сутяжников. Моей первой пациенткой оказалась семидесятилетняя Анна Григорьевна, она пожаловалась Путину на плохое лечение, на бедность и одиночество, письмо в Кремль написала. Администрация президента отправила в больницу факс: разобраться! Анну Григорьевну сочли поврежденной умом – нашла кому жаловаться. Я равнодушным сколько мог тоном сообщил ей, что меня прислал Владимир Владимирович, и велел раздеваться. Старушка и правда оказалась больной и нелеченной, но не сумасшедшей, а только расстроенной. О душах своих пациентов нам надо заботиться только в той их части, где не хватает серотонина. «Сколько денег вы можете тратить на лекарства?» – спросил я Анну Григорьевну. Оказалось, сейчас – нисколько, крупой запаслась, а пенсия только через десять дней. Я посмотрел цены на то, что выписал, и объявил: «Владимир Владимирович просил передать вам сто пятьдесят рублей».