Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В жизни страны начинались большие перемены. К людям на руководящих должностях, к сотрудникам важных государственных учреждений стали предъявлять новые требования. Раньше было обычной практикой, если в личном деле в графе «образование» значилась «семилетка» или даже «начальное». Теперь с такими анкетными данными вполне можно было потерять работу. Менялась не просто кадровая политика, менялась парадигма развития государства.
Отцу тогда было чуть больше сорока, и он пошёл учиться в вечернюю школу, оказавшись, как и я, в 8-м классе. У меня в это время уже начались романы с девочками, я стал потихоньку распускаться, не успевал делать уроки и позволял себе наглость оставлять отцу нерешённые задачки, а он после службы шёл в вечернюю школу, возвращался домой и ночью мне их решал. Утром я пролистывал тетрадь и радовался: «Отлично! Папа всё сделал!»
4
О тайных сторонах подростковой жизни, появлении в классе новенького и девушке, похожей на актрису из «Весны на Заречной улице»
Лет в двенадцать я узнал, что существует такое явление – дневник. Не школьный, где оценки и расписание, а особенный, личный. Это стало важным и в каком-то смысле судьбоносным открытием. Оказывается, можно записывать свои впечатления, мысли, желания, намечать планы.
Опыт ведения дневника я почерпнул из фильма по сценарию Агнии Барто, посмотрев в одном из наших астраханских кинотеатров картину «Алёша Птицын вырабатывает характер». Там герой брал на себя разнообразные обязательства, записывал: «Начать новую жизнь с понедельника…» И я тоже, вслед за Алёшей Птицыным, завёл заветную тетрадь.
У меня эти дневники, накопленные за долгие годы, частично сохранились, лежат где-то, и я очень надеюсь, что найду их и сожгу – поразительно, до чего же неинтересное чтение. В моих дневниках главным образом обозначались задачи, которые я ставил себе на неделю, месяц, год, десятилетие. И ещё там – неизменное разочарование их неисполнением: «На этой неделе не получилось, но со следующей непременно…»
И всё-таки пользы от дневника оказалось больше, чем вреда. Необходимость отчитываться перед самим собой, признавать поражения дисциплинировала, делала жизнь целенаправленной. В дневнике я, например, записывал, какие книги надо прочитать, и эти пункты, как правило, выполнялись.
Я не ограничивался приключениями или фантастикой, список рекомендованной самому себе литературы пополнялся серьёзными произведениями – историческими и даже философскими. В учебниках, журналах, кинокартинах я подмечал подсказки: на какую книгу, какого автора стоит обратить внимание. Это был весьма хаотичный способ самообразования. Руководствовался я скорее интуицией – большинство взятых на карандаш имён не говорили мне ровным счётом ничего; лишь по обрывочным сведениям, по контексту упоминания я выбирал для себя очередной объект изучения и шёл за ним в библиотеку. В этом смысле гораздо больше повезло моим сверстникам «аристократического происхождения», «интеллигентного сословия»: их направляли взрослые, им нанимались репетиторы. Мне же приходилось двигаться самому и на ощупь. Впрочем, именно такой способ познания сформировал важные черты характера: я привык самостоятельно преодолевать трудности и достигать результата.
А ещё книги и кино подсказывали, какие качества нужно в себе развивать. Я отмечал их в дневнике и записывал сроки, в которые следует уложиться. Не обнаружив к назначенному времени изменений к лучшему, оставалось только зафиксировать в дневнике этот печальный факт: не смог, не удалось, не получилось… И всё-таки со временем, пусть и гораздо позже намеченного, я замечал в себе качества, запланированные когда-то в дневнике.
А вообще-то я записывал туда всё подряд, совершенно не рассчитывая на широкую читательскую аудиторию. И явно просчитался: в какой-то момент стало ясно, что отец очень хорошо осведомлен о тайных сторонах моей подростковой жизни. Однажды я застал его внимательно изучающим нашу этажерку с книгами. Ревизия домашней библиотеки была не случайной: дело в том, что классе в девятом я нашёл верный способ добыть денег на личную жизнь. Достаточно было отнести в букинистический отдел книжку-другую, чтобы появились средства на вино, которое мы с друзьями к тому времени уже распробовали. Раз отнёс, два отнёс, на третий обнаружилось, как отец проводит инспекцию. «Вот, – говорит он, как бы озадачась, – книг не могу найти». Пришлось сознаваться, но по мере произнесения покаянной речи я вдруг догадался: боже, да он ведь читает мой дневник! И я пылко предъявил отцу претензии. Надо сказать, он смутился и начал не очень убедительно доказывать, что и слыхом не слыхивал о существовании какого-то дневника.
А ведь я даже не думал его прятать. Лежал он, конечно, не на видном месте, а в ящике стола, но мне даже в голову не приходило, что кто-то станет его читать. А уж если и прочтёт, не станет использовать прочитанное мне во вред. У меня сложилось твёрдое книжное представление: нельзя читать чужие письма, нельзя без спросу брать чужой дневник.
Сведения о том, что такое хорошо и что такое плохо, я черпал, в том числе, из дореволюционных источников, например из цикла повестей Гарина-Михайловского «Гимназисты», «Студенты»… Так у меня сложился своего рода гимназический кодекс чести, который, надо сказать, совсем не противоречил правилам, которые нам прививали в школе. Что только не говорят сегодня о «тоталитарной советской педагогике»: она, дескать, воспитывала стукачей, бессловесных винтиков тоталитарного государственного механизма. Прочитав немало книг о жизни в дореволюционной России, опираясь на собственный опыт учёбы, я могу с уверенностью сказать, что в 1940–1950-е годы в Советском Союзе, по сути, вернулись к гимназическим стандартам образования Российской империи, к этому времени уже были преодолены крайности 20-х годов с их педагогическими экспериментами.
В стране уже сложилась продуманная, многоуровневая система воспитания. Широко издавалась классическая литература, регулярно выходили книги современных авторов «для детей и юношества», а ведь было ещё мощное детское кино. И не могу припомнить, чтобы где-то в школе, в Доме пионеров, в детской периодике, фильме или книге меня пытались охмурить поэзией стукачества. Вся система воспитания культивировала в нас совершенно иное, нам внушалось, что крепкая дружба – это важнейшая ценность, что помощь товарищу – святая обязанность. Может быть, лишь раз возникла эта тема в школьные годы, когда мы всем классом скрывали чей-то неблаговидный поступок, наотрез отказываясь сдать провинившегося. Учитель сказал нам тогда о «ложно понятом чувстве товарищества», но и эта изящная формула с толку нас не сбила.
Сегодня уже вошло в обиход, стало модой ссылаться на Павлика Морозова, представляя его в качестве этакого символа советского доносительства. Я уже не говорю о том, что само обвинение не выдерживает критики: никаким стукачом и предателем Павлик Морозов не был, он оболган во времена перестройки недобросовестными публицистами. Кто сомневается – прочитайте блестящую статью Владимира Бушина «Он всё увидит, этот мальчик…», в которой разоблачаются создатели мифа о «предателе-стукаче».
Советские детские писатели, по сути, сохраняли преемственность в отношении дореволюционной литературы, утверждали ценности товарищества и общественной пользы. Книги Льва Кассиля, Агнии Барто, Аркадия Гайдара – об этом. Да и менее известные сегодня авторы, которыми я зачитывался в детстве, писали о том же.
Читал я запоем. Дружил, основываясь на общем интересе к чтению. Неужели кто-то полагает, что апология стукачества могла пробудить наш интерес к книге? Нас манила остросюжетная история, фантастический и приключенческий жанры, романтика дружбы.
Одну за другой я «проглатывал» повести Германа Матвеева о друзьях-подростках, участвующих в обороне Ленинграда: «Зелёные цепочки», «Тайная схватка», «Тарантул»… А вот для примера короткий фрагмент из повести Николая Шпанова «Тайна профессора Бураго», которой мы зачитывались, передавая друг другу как великое сокровище потрёпанный журнал, и маялись, ожидая, когда наконец напечатают продолжение.
«„Великая штука – дружба. Пуще зеницы ока берегите её. Вяжите её канатом“, – сказал Саньке Найденову и Пашке Житкову старший лейтенант Кукель в тот чёрный день, когда перестал существовать Черноморский флот Советской республики. И мальчишки накрепко запомнили эти слова. Запали в их память и обещание мужественного офицера, что возродится воинская мощь Отечества, и собственные клятвы верно служить Родине. Александр стал лётчиком, Павел – моряком-подводником. А ещё друзей увлекла наука: Житков занялся созданием покрытий, способных сделать невидимыми