Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама принимала в этом живейшее участие. Она всегда шла в какой-нибудь клуб, на какую-нибудь вечеринку, танцевала, знакомилась с людьми. Она постоянно бывала в телебашне Хиллброу, одном из самых высоких зданий Африки. Там был ночной клуб с вращающимся танцполом на верхнем этаже.
Это было замечательное, но все же полное опасностей время. Иногда рестораны и клубы закрывали, иногда нет. Иногда исполнителей и зрителей арестовывали, иногда нет. Дело случая. Мама никогда не знала, кому можно доверять, а кто может сдать ее в полицию. Соседи «стучали» друг на друга. У подружек белых мужчин, живших в том же здании, что и мама, были все основания донести, что среди них живет черная женщина (без сомнений, проститутка). И надо было помнить, что черные люди тоже работали на правительство. Например, белые соседи мамы могли подозревать, что она – шпион, изображающий из себя проститутку (изображающую из себя горничную), засланный в Хиллброу, чтобы доносить на белых, нарушающих закон. Так работает полицейское государство: каждый думает, что любой другой является полицейским.
Живя в городе в одиночестве, не пользуясь ничьим доверием и сама никому не доверяя, мама начала проводить все больше и больше времени в компании того, с кем она чувствовала себя в безопасности: высокого светловолосого швейцарца, живущего вниз по коридору в номере 206. Ему было сорок шесть лет, ей – двадцать четыре. Он был спокойным и сдержанным, она – дикой и свободной. Она заходила к нему в квартиру поболтать, они вместе отправлялись на подпольные посиделки, танцевали в ночном клубе с вращающимся танцполом. Что-то щелкнуло.
Я знаю, что между моими родителями были настоящие взаимопонимание и любовь. Я видел это. Но какими бы романтическими их отношения ни были, я не могу сказать, до какого момента они оставались просто друзьями. Есть вещи, о которых дети не спрашивают.
Так работает полицейское государство: каждый думает, что любой другой является полицейским.
Все, что я знаю – это то, что однажды она сделала предложение.
– Я хочу ребенка, – сказала она ему.
– Не хочу детей, – ответил он.
– Я не прошу тебя завести ребенка себе. Я прошу тебя помочь мне иметь ребенка. Я всего лишь хочу от тебя сперму.
– Я католик, мы не делаем подобные вещи, – сказал он.
– Знаешь, – сказала она, – я могла бы переспать с тобой и уйти, и ты бы никогда не узнал, есть ли у тебя ребенок или нет. Но я не хочу этого. Удостой меня своим «да», чтобы я могла жить спокойно. Я хочу ребенка для себя, и я хочу его от тебя. Ты сможешь видеться с ним, когда захочешь, но у тебя не будет никаких обязательств.
Ты не будешь должен разговаривать с ним. Тебе не придется платить за него. Просто сделай мне ребенка.
Для мамы тот факт, что этот мужчина не очень-то хочет создать с ней семью, существование закона, запрещавшего ему создать с ней семью, делал эту идею еще привлекательней. Она хотела ребенка, а не мужчину, который вмешался бы в ее жизнь и управлял ею. Что касается моего отца, я знаю, что он долгое время продолжал говорить «нет».
В конце концов, он сказал «да». Почему он согласился? На этот вопрос я никогда не найду ответа.
Через девять месяцев после того «да», 20 февраля 1984 г., маму приняли в больнице Хиллброу, где ей должны были сделать плановое кесарево сечение. Живущая отдельно от семьи, беременная от человека, с которым не могла появляться на людях, она была совсем одна. Врачи отвели ее в родильный зал, разрезали живот, залезли туда и достали полубелого, получерного ребенка, нарушившего многочисленные законы, постановления и правила: я был рожден преступником.
Когда врачи вынули меня, был тот неловкий момент, когда они сказали: «Ага. Это очень светлокожий ребенок». Быстро оглядев родильный зал, они не обнаружили ни одного мужчины, стоявшего рядом и готового взять на себя ответственность.
– Кто отец? – спросили они.
– Его отец из Свазиленда, – сказала мама, имея в виду крошечную, сухопутную страну к востоку от ЮАР.
Вероятно, они понимали, что она лжет, но приняли это, так как нуждались в объяснении. Во времена апартеида правительство отмечало в твоем свидетельстве о рождении все: расу, племя, национальность. Все должно было быть упорядочено. Мама солгала и сказала, что я родился в Кангване – полусуверенном хоумленде, бантустане для народа свази, живущего в ЮАР. Так что в моем свидетельстве о рождении не говорится, что я – коса, хотя я им, в принципе, являюсь. И в нем не говорится, что я швейцарец, чего бы не позволило правительство. Там просто говорится, что я из другой страны.
Мой отец не был вписан в мое свидетельство о рождении. Официально он не был моим отцом. А мама, держа слово, была готова к тому, что он не будет принимать участия в нашей жизни. Она арендовала для себя новую квартиру в Жубер-Парке, районе, соседнем с Хиллброу, и туда она принесла меня из больницы.
На следующей неделе она пошла навестить моего отца, без меня. К ее удивлению, он спросил, где я. «Ты сказал, что не хочешь принимать в этом участия», – сказала она. Он не хотел, но – так как я уже существовал, он понимал, что не может иметь сына, живущего за углом, и не быть частью его жизни. Так что мы втроем стали своего рода семьей, насколько позволяло наше дикое положение. Я жил с мамой. Мы тайком навещали моего папу, когда могли это сделать.
Врачи отвели ее в родильный зал, разрезали живот, залезли туда и достали полубелого, получерного ребенка, нарушившего многочисленные законы, постановления и правила: я был рожден преступником.
Тогда как большинство детей уверено в любви своих родителей, я был уверен в их преступности. С папой я мог находиться только дома. Если мы выходили на улицу, ему приходилось идти по другой стороне дороги. Мы с мамой постоянно ходили в парк Жубер. Это Центральный парк Йоханнесбурга: красивые сады, зоопарк, огромная шахматная доска с фигурами в человеческий рост, которыми играли люди. Мама рассказывает мне, что однажды, когда я уже начал ходить, папа попробовал пойти с нами. Мы были в парке, он шел на довольно большом расстоянии от нас, а я побежал за ним с криком «Папа! Папа! Папа!» Люди начали на нас смотреть. Он был напуган. Он запаниковал и стал убегать. Я подумал, что это игра, и продолжал гнаться за ним.
Я не мог гулять и с мамой: светлокожий ребенок с черной женщиной вызвал бы слишком много вопросов. Когда я был новорожденным, она могла завернуть меня и брать куда угодно, но очень быстро это перестало быть вариантом. Я был крупным ребенком, огромным ребенком. Когда мне был год, можно было подумать, что мне два. Когда мне было два, можно было подумать, что мне четыре. Не было никакого способа меня спрятать.
Мама, как это было с ее квартирой и формой горничной, и здесь нашла лазейки в системе. Быть мулатом (когда один родитель белый, а другой – черный) было незаконно, но быть цветным (иметь обоих цветных родителей) незаконным не было. Так что мама представляла меня миру как цветного ребенка. Она нашла ясли в цветном районе, где могла оставлять меня, когда работала.