Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Помнишь ту девочку? Скажи, ведь, кажется, ее родители были евреи?
Мама нехотя:
— Только мать.
Гертруда тем временем кончила кружить по лабиринту, добросовестно обойдя все дорожки, пришла в кухню и сидит на табуретке, радуется, что скоро дадут кукурузную кашу, да с сахаром и с корицей!
— Смотри, ты совсем изомнешь платье! Ой, что там только что сказали по радио? Покушение на фюрера?
Все принялись креститься. Но тут радио заговорило о Провидении. А машина времени тотчас же выдала картинку: красный актовый зал гимназии, где происходило торжество по поводу неудавшегося покушения в пивном погребке «Бюргерброй», тогда тоже вмешалось Провидение. В тот раз — несокрушимая уверенность в будущем, вера в победу, сегодня, разумеется, тем более: «Однако вы все-таки лучше поторопитесь, — говорит Анатоль, — и поскорее пускайте в ход новое секретное оружие!»
Возвращение домой. Вся комната уже сплошь состоит из упаковочной бумаги: кажется, ткни в нее посильнее — и ты уже на воле! Ребята, которые еще остаются в этом лагере центра «Детских лагерей отдыха», стали вдруг похожи на рисованные привидения из ярмарочного балагана, однако слышны были все-таки их голоса, еще был настоящий, телесно ощутимый ужин, несколько раз перепадал настоящий тычок в ребро и настоящие вставания и приседания при разборке шкафчика. Не нашлось на месте полюбившейся книжки, но ворюга-дежурный ответил «не знаю», а начинать дознание по всем правилам в последнюю ночь было уже слишком поздно. В последний раз забраться на верхнюю койку, в последний раз услышать: «Эй ты, как ты там?», и вот уже тот, к кому обращен был вопрос, снова у себя дома и переступает порог своей чудной комнаты с высокими потолками, где много свежего воздуха, где его ждут не дождутся любимые дела и развлечения, ждет через край заросший цветами, нависающий над зелеными макушками сада балкон, за которым сгущается летняя ночь и раскинулось каникулярное приволье. Но нет! Сперва надо было еще пережить очень компактный вечер, такой же неугрызаемый, трудно перевариваемый, как кусок жесткого, плотного, кислого армейского хлебного кирпича. Ни то, ни другое уже не отвечало действительности, когда наутро тот, к кому был обращен вопрос, навсегда покинул лагерь, и, как бы прокручивая в обратном, радостном порядке свое прибытие в лагерь, когда он шел сюда в строю, с каждым шагом все глубже погружаясь в бездну мрака, он, на сей раз уже в одиночестве, пустился в долгий путь к железнодорожной станции, перед тем как начать нескончаемое путешествие в поезде, отрубающее по частям то, что останется позади.
В 7.30 утра провинциальный городок каким-то чудом без всякой музыки грянул навстречу таким тушем, словно его исполнил духовой оркестр в пятьдесят музыкантов. Все воробьи, ласточки, хохлатые жаворонки тут как тут, каждый уголок по ходу движения электрически чистенькой узкоколейки в Татрах, в который мне удается заглянуть во время остановок поезда, обставлен пестрыми потемкинскими декорациями провинциального городка. Насколько отчужденно проходило мое расставание с лагерем ДЛО, настолько же сказочно прощание с оздоровительным лагерем: ради него — только моего прощания! — сестра Ирмгард все так устроила: и этот городок, и лагерь с недругами и приятелями, с людишками-пустышками, Ирмгард рушит секундную быстроту железнодорожного мелькания и, растянув ее в минуты, впечатывает меня в память этого мирка, дружба друзей удружает меня в небывалую степень: в квадрат, в куб, и затем — прожекторная вспышка в полный накал, чтобы высветить один поразительный феномен — Эдит. Она одна и я, озаренные этим днем: рукопожатие; ее словно бы увеличенное, но тонкое, заманчивое, как изюминка, лицо. После нас — ничего.
А до Нюрнберга и впрямь далеко: Витрову, с которым я встречусь в 8 часов в Попраде при пересадке с маленькой электрички, которая ходит в Татрах, в бесконечно длинный, грязный состав немецкой железной дороги, повезло больше, чем мне: к девяти вечера он уже будет в Вене, он приедет в сумерках, но в листве в это время еще чувствуются остатки дневного тепла; мне придется ждать дольше — после Вены предстоит еще десять часов езды.
Еще днем, при желтеющем свете дня я был в Мархфельде. Еще немного, и будет Вена. Мама в густой темной зелени уже жарит в гигантском сотейнике хрустящий картофель. В неудобном сундучке под немецкую старину меня дожидаются пергаментные на ощупь листы незаконченных карт звездного неба: Вульпекула — Лисичка. Все еще нескончаемый Мархфельд; для нас, нюрнбергских и вюрцбургских ребят, такая надоедливая скука! Другое дело, когда доберемся до Гамбурга или Бремена! А здесь час за часом витающий в воздухе соломенно-летний дух, симфоническая поэма урожая, после которой жизнерадостной опереттой («Сила через радость») возникнет Вена. Беженцы из других стран, сидящие в нашем купе, все поют и поют, женщины словно вышли из сказки; мне надо держать под контролем свое знание языка, и я — девятилетний — худо-бедно справляюсь с этой задачей. Я еще не знаю Вены, но мои родители помогают Тильки пережить нетерпеливое ожидание, отвлекая его колбасой салями, купленной, когда переезжали через границу, из окна поезда у одного из крикливых венгерских торговцев.
Ожидание очереди.
7.30. Подъем.
Проверка палаты.
Завтрак.
Утреннее построение и подъем флага.
Раздача лекарств. В пятницу или во вторник я, может быть, уеду в Вену в индивидуальном порядке?
Выдача книг.
10 ч. Воздушные ванны, читаю «Полукровку».[8]
Обед.
Тихий час.
Проверка палаты.
Полдник.
До дрожи мечтаю, чтобы отпустили домой. Зачитываются списки тех, кого отпускают. Мюльгоф уезжает во вторник!
Ужин.
10 ч. Отбой.
В 6 ч. уехал домой Тисс.
В обед: объявлен строгий карантин по скарлатине! В 26-й палате заткнули газетной бумагой щели, окна замазали гипсом. Нас точно не отпустят!
Поход.
Ужин.
Песни.
Сон.
Подъем.
Завтрак.
Подъем флага. На этот раз линейка вместе с девочками.
Может быть, меня все-таки отпустят домой.
Раздача лекарств.
Песни.
10 ч. Воздушные ванны.
Обед. Дежурный по отряду Копецкий.
Тихий час.
Проверка палаты. Шкафчик вывернули два раза.
Мытье в лохани.