Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тео, я беременна.
* * *
По сюжету должно быть именно так.
* * *
Тео разбавляет водку кипятком.
— А какая водка нужна для золочения?
— В идеале — «Журавли».
— А почему? Она самая чистая?
— Нет. Просто для работы достаточно рюмки, а остальное я выпиваю в процессе.
Перед Тео лежит доска, на которой он собирается писать святого Георгия. На левкасе процарапан контур победоносного всадника, поражающего дракона. Тео трет доску шкуркой в том месте, где угадывается нимб, и поясняет, что хочет сделать «летающую тарелку»: шероховатая поверхность после золочения и полировки будет волнисто играть на солнце. Он покрывает ее тонким слоем желатинового клея и мажет себе лоб сливочным маслом. Лист золота выкладывается на замшевую подушку; он так тонок, что расправить его можно только легким дыханием. Тео режет золото закругленным ножом и проводит по лбу лапкой — широкой плоской кистью без ручки. Лапку можно сделать лишь из беличьих хвостов, ни один другой материал на земле для нее не годится. Чтобы золото пристало к лапке, она должна быть слегка зажирена, и для этого золотильщики мажут лоб. Сияющие пластины наклеиваются на смоченную водкой доску, а когда доска просохнет, притираются. Я боюсь дышать: от слишком сильного колебания воздуха золотые листы сминаются, рвутся и улетают. Они пугливые и нежные, и только Тео может их приручить. Через пару недель икона будет в одном из тверских храмов, и прихожане станут молиться перед ней и целовать ее, картину, которую написал Тео.
А пока он берет оставшееся золото и выкладывает мне на живот целыми листами и шепчет горячо и пьяно: я куплю еще золота и позолочу тебя всю, я сварю асист и покрою тебя тончайшими узорами, дай мне любить тебя, мой золотой Инка. Потом замирает вдруг: знаешь, иногда мне кажется, что мы уже в раю, как ты думаешь, мы живы еще, мы еще на земле? Но я не знаю, откуда мне знать, в этой мансарде мы так далеко от остального мира. В крошечных окнах дрожат стекла от рева и грохота тяжелой техники, чувствуется резкая вонь соляры. По Тверской идут парадные танки, идут БТР и зенитки под красными флагами — куда? зачем? Люди снимают танки мобильными телефонами. Мы с Тео сидим на подоконнике и едим черные, пухлые как младенцы, душистые груши. Через мой живот тянется широкая золотая полоса, похожая на след от протектора. Солнечная колесница переехала меня.
Однажды я проснулась в чужом доме с чудовищного перепоя и увидела голубые стены и голубой потолок. Рядом лежал кто-то теплый. Я не узнала ни комнаты, ни того, кто лежал рядом, не вспомнила даже собственного имени. И должно быть, от этого мне пришло на ум, что я — в Эдемском саду до грехопадения и, кроме нас двоих, там никого нет. Тогда я обняла лежащего рядом человека и прижалась лицом к его шее и лежала так несколько минут, трепетно счастливая. Потом человек завозился и участливо сказал: «Не знаю, что ты там себе думаешь, но я — Света Орлова». Голубая комната оказалась спальней в доме ее друга Коляна, у которого я потом выменяла три ампулы трамала на полблистера феназепама.
Но теперь я знаю, каков он, мой рай, — это ведь оттуда мы с Тео смотрим на нелепую, уморительно серьезную бронетехнику, ползущую в сторону Кремля. Даже думать не хочу, что одна из этих адских черепах может развернуть ствол в нашу сторону и пальнуть прямо по облаку: пыщ-пыщ, а ну слезайте, пригрелись, бляди.
* * *
Врачи назначили нам встречу с прекрасным. Прекрасное предстало на мониторе отчетливой тенью, извивающейся и потрясающей крохотными ручонками. Оно грозило нам чудесным будущим, грозило совместным счастьем, сулило море дармового тепла, горы безнаказанной радости. Будто мы трое планируем ограбление века, простое, дерзкое и ошеломительное. Так страшно стало, до дурноты, какая бывает, когда подходишь к краю крыши. А потом включили звук, и мы услышали, как быстро и ровно бьется его сердце, сто шестьдесят ударов в минуту, как у нас с Тео на двоих.
Полных тринадцать недель, говорит доктор. Это значит, мы сотворили прекрасное в нашу первую ночь. Мы боялись, что второй ночи у нас не будет. Мы не могли упустить шанс. Мы не смели отдаться на волю времени, о котором никто никогда не знает, сколько его осталось.
* * *
Он любит меня так нежно, что это едва выносимо. С трудом терпя его медленную, сосредоточенную нежность, я горлом издаю нечто похожее на шипение радиоволн. За что, Господи? За что он делает мне так приятно? Разве я заслужила такое обращение? Да я просто расту в его жизни, как трава, а эти высшие любовные почести — я их недостойна. Не покажи мне, Господи, не дай мне увидеть, как выгорит последняя капля волшебства.
Если человек боится — значит, он не доверяет Богу, а это стыдно, очень стыдно. Но где-то в глубине меня, в теплой студенистой глубине, плавает твердое зернышко страха. Я боюсь, что Тео был дан мне лишь для того, чтобы зачать наше дивное золотое дитя, а потом его снова заберут на небо, где место ангелам. Я боюсь, что его любовь — скоропортящийся тропический цветок, отцветающий за ночь. Все цветы восплачут по нему благоуханными слезами, когда он скинет прелые лепестки.
Должно быть, у меня отрос невидимый и новый орган чувств, рождающий во мне знание о сюжете — наряду со знанием о звуке, вкусе, запахе. Как это тонко и избыточно. Порой я чувствую себя жирафом, столь я роскошно и непрактично устроена. Я слон Дали на комариных ногах. Это лишнее знание. Я хочу, как все влюбленные, думать, будто вечен наш союз, будто это сокровище мы сможем унести с собой за край. Я хочу утверждать это, как утверждает Тео каждым движением во мне, проникая взглядом за мою сетчатку. А я вижу, да, я вижу, как переполнен он любовью, он как тугой щенячий живот, как нитью перевязанный палец, он как спелый виноград, раскачивающийся у моих губ,
за что, Господи,
он как виноград, да.
Гольда Паттерсон толкнула мужа в плечо и указала взглядом на входную дверь. Том, глухой, как все блондины с голубыми глазами, растерянно покрутил головой и поплелся открывать. За дверью стояли два здоровенных детины в форменных красных шинелях и башлыках. И почему-то в карнавальных масках. Один держал двумя руками большую корзину, второй — саквояж и папку с бумагами. Том потратил некоторое время, раздумывая, смеяться ему или нет. Он не мог определить, ряженые это (но почему с бумагами?) или люди из комиссариата (но почему в масках?). На всякий случай он гостеприимно шагнул назад, впуская гостей в прихожую. Гольда продолжала кормить ребенка грудью. Один из гостей, тот, что был в маске кота и с папкой, одарил ее долгим неподвижным взглядом. Гольда вложила мизинец в рот ребенка, отнимая его от груди, поднялась с лавки, застегнула рубашку и изобразила что-то вроде быстрого книксена.