Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В годы Второй мировой войны на поле брани сошлись несколько держав — и каждая из них имела основания считать себя демократической, всякий правитель выражал лишь волю народа: Черчилль в не меньшей степени, чем Сталин, а Гитлер в не меньшей степени, чем Рузвельт. Что касается Де Голля, тот просто недоумевал — к чему столько лишних политических прений, если речь о простом: о судьбе нации. Если добавить к этому перечню идею национального возрождения Италии, Фронт национального спасения Испании и народные движения в малых странах Европы — то налицо будет именно народная война, демократическая бойня.
Это надо произнести со всей определенностью: Вторая мировая война есть не что иное, как процесс естественного отбора среди демократий. Вторая мировая война сменила Первую мировую войну с последовательностью и неотвратимостью, поскольку конфликт монархий был переведен в конфликт демократический.
Глядя на историю двадцатого века, следует признать простой факт: перед нами великая битва за первенство в демократии. Признать этот простой факт затруднительно, поскольку привычно толкуют эту войну как битву демократии с тиранией. Понимание процесса затрудняет стереотип изложения событий. Стоит произнести термин «германская военная машина», как перед нами встает тираническое государство восточного образца — то есть нечто, не имеющее отношения к европейским демократиям.
История Второй мировой войны традиционно подается в том ключе, что на поле брани столкнулись авторитарная модель, несущая тиранию, — и модель демократического общества, отстаивающего свободу. Так, распространено художественное сравнение с греко-персидскими войнами, и немецкие войска сравнивают с легионами Ксеркса, тогда как англоязычные демократии должны напоминать греков. Так средствами искусства внушается, что двадцатый век явил нам битву свободных личностей с манипулируемой тираном толпой. Эта легенда весьма популярна.
В реальности, конечно же, разница в культуре и географии между немцами и англичанами не столь разительна, как между греками и персами. В истории этих стран больше сходства, нежели различий, — если сравнивать их со странами Востока. Обе эти страны исповедуют одну и ту же религию, имеют сходные (а часто одинаковые) предания старины, родословные их героев часто перекрещиваются, страны совместно участвовали в Крестовых походах, и так далее. Однако между типами народовластия, учрежденными в этих европейских странах, — вопиющая разница. Германия (страна-проект, собранная воедино всего лишь за сто лет до описываемых событий Бисмарком) и Франция (существовавшая в традиции Империи уже много веков) предлагают два полярных типа народовластия, которые ужиться друг с другом не могут никак
Один тип народовластия можно определить через термин «миростроительный», это тип германской демократии, молодой и амбициозной. Эта демократия полна замыслов (оставим в стороне этический характер замыслов, Бисмарк, например, был социалистом в большей степени, нежели Гитлер), и она не принимает сложившийся строй демократии имперской, которую можно определить через термин «мироуправляющий». «Миростроительный» и «мироуправляющий» типы демократий формировались в различных обществах исходя из особенностей того самого народа, который формально распоряжался своей судьбой — то есть из истории и культуры. К «миростроительному» типу демократий мы можем отнести демократию российскую, тогда как английская демократия несомненно «мироуправляющая». Ужиться вместе, сосуществовать мирно эти типы демократии не могут в принципе. Один тип управления — это нечто вроде менеджмента, разумного ведения колониями, соблюдения законов и прав таким образом, чтобы легитимизировать неравенство на века. Другой тип народовластия — это нечто революционное: требование пересмотреть принцип образования элит — на основании расовой концепции, идеала социальной справедливости, классовой теории или еще чего-то. И та и другая модель социума — суть демократии, они лишь по-разному рассматривают систему управления миром. Вступили в бой две разноукладных модели социума — или (с благодарностью принимаю термин, предложенный мне Сергеем Шкунаевым) «миростроительная» и «мироуправляющая» демократии.
Ничто не указывает на то, что воевали два принципиально разных общества (как в Греко-персидской войне) — напротив.
Более того, всего лишь за двадцать лет до описываемых событий те же самые нации воевали, и в то время никто не называл одних — персами, а других — греками; культурные знаменатели тогда были равны, да и социальные — были равны тоже. Демократические войска вышли на те же самые поля сражений, нередко с теми же самыми ротными командирами, в тех же самых сапогах, и резервисты Первой мировой дослуживали под Курском. Короткое перемирие, и те, кто получил железный крест за Марну, добавили к нему дубовые листья в Критской кампании. Биографий солдат вермахта, отслуживших кампанию Первой мировой, а затем так же исправно кампанию Второй мировой — предостаточно. Многие из них вообще не покидали рядов армии. Для простоты можно бы ограничиться легендарными примерами самого Гитлера или Германа Геринга, или Иохима фон Риббентропа, получившего свой первый железный крест на Восточном фронте Первой мировой. Но помимо непосредственных руководителей рейха существуют сотни представителей высшего командного состава армии (Гейнц Гудериан, Ульрих Клеманн, Курт Штудент, Эрнст Фосс, фон Роман, Ойген Кениг, Людвиг Ренн — перечисляю наугад, подобных биографий множество), которые даже не были демобилизованы в промежутке между войнами. Что говорить о сержантском составе, сохраненном практически во всех армиях неизмененным (в статусе резервистов) до Второй мировой, о матросах, которых оставляли во флоте на тех же самых судах? Именно это обстоятельство дало возможность генералу Айронсайту предположить, что война будет легкой. «Мы уже знаем противника, просто те, кто сегодня генералы, вчера были капитаны». То же самое мы наблюдаем и во Франции (пример маршала Петена достаточно убедителен), и даже в России, несмотря на гражданскую войну, белую эмиграцию и репрессии в командном составе. Переменились ли за двадцать лет эти солдаты? Меняются ли за двадцать лет народы? Так ли разительно меняется за двадцать лет человек вообще? Разве стали англичане более цивилизованными и демократичными, а немцы стремительно растеряли свой германский интеллект? Что же заставляет исследователя предполагать, что во Второй мировой конфликтовали принципиально разные общества и даже — так порой говорят — разные культуры?
Принять эту точку зрения — значит повторить положения гитлеровской пропаганды и представить Вторую мировую войну как войну цивилизации с варварами. Ведь именно на этом настаивал Геббельс, когда называл вооруженных арийцев — армией, представляющей Новую цивилизацию. Конечно, теперь можно вернуть Геббельсу его аргументацию и поименовать немцев untermensch'ами. Но, хочется надеяться, что логика Геббельса нам чужда. Парадоксальным образом историки настаивают именно на ней, только теперь выдают за варваров атакующую, германскую сторону — а не осажденную, как прежде трактовали конфликт нацисты. Эта трактовка тем уязвимее, что культуры враждующих сторон поразительно сходны: в песнях, монументальном искусстве, архитектуре, церемониале, партийной структуре. Тип красоты и манера поведения, кинематограф и лозунги — все было схожим; при чем здесь конфликт цивилизаций? Все без исключения враждующие стороны находились в сложных, запутанных отношениях, которые трудно квалифицировать как вражду. Гитлер брал пример с Черчилля и Ллойд-Джорджа, искал с Британией мира, Сталин заключал сепаратный мир с Гитлером, Чемберлен обманывал поляков, чтобы угодить Германии, экс-король Британии Эдуард приезжал любоваться на мюнхенские парады, Черчилль был очарован Муссолини, Муссолини почитал Маркса, а Сталин считал себя марксистом, и так далее, и так далее. Идеология фашизма, родившаяся в Британии и закрепленная триумфами Муссолини, риторикой Гитлера и практикой Сталина, — вряд ли может быть названа продуктом варварской, неевропейской цивилизации. Идеи коммунизма, выдуманные в Англии уроженцем Германии Марксом, трудно отнести буквально к славянским изобретениям. То был весьма сложный момент в истории Европы, момент, когда ориентиры смешались, — эта невнятная каша из убеждений до известной степени была общей, как ни обидно такое сознавать. И если исследователь распределяет роли постфактум, для чистоты картины, он затрудняет понимание истории.