Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сущности, в оценке Второй мировой войны произошла подмена понятий. Описывая эту войну, мы говорим о битве варварства и цивилизации, тоталитаризма и демократии. Это мешает объективному анализу ситуации. Определенный тип войны (а именно, конфликт метрополий) старательно выдается за совсем иной тип, а именно, за конфликт колониальный, когда цивилизация вступает в бой с дикими туземцами. С варварами Рим воевал на своих пограничных рубежах, приписывая к своим владениям Галлию. С варварами воюет современная Империя, приписывая к зонам влияния Ирак.
Колониальные войны европейские страны вели в изобилии, истребляя сипаев, индейцев и африканцев, подавляя восстания тех, кого считали людьми низшей категории. Однако колонизаторские войны (равно и войны туземцев за независимость) не могут претендовать на статус мировых — они не решают вопрос лидерства в мире. В естественной истории нет и в принципе не может быть затяжных конфликтов представителей разных видов. Лев может загрызть оленя, но принципиальных войн за лидерство львы с оленями не ведут.
Совсем особый случай — мировая война. В мировой войне дикари не участвуют по определению — мир делят меж собой сильные партнеры. В войне метрополий интересы и цели распределены поровну — иначе такая война не сделалась бы мировой интригой. Игроки и партнеры обладают равными шансами — иначе война нереальна. Глобальные войны, меняющие карту, возможны внутри одного общественного вида, внутри одного строя, внутри одной системы. Монархи воюют с монархами, феодалы с феодалами. Не исключение и война двадцатого века.
Особенность мировой войны двадцатого века состоит в том, что, начавшись как конфликт внутри одного социального строя, она превратилась в конфликт совсем иного рода, внутри совсем иного социального строя. То была европейская гражданская война (если пользоваться термином, предложенным Э. Нольте), но, что существенно, это была война монархий, перешедшая в войну разноукладных демократий. По сути, ее можно сравнить с Пелопоннесской войной, в которой Спарта и Афины решали вопрос первенства. Такие сравнения всегда грешат излишней красотой — ничто в истории не повторяется буквально — и однако, если это сравнение длить, то нелишним будет упомянуть о том, что в долгой перспективе победила не Спарта, победа в конце концов, спустя века, досталась Риму, римской модели демократии.
Однако сама пелопоннесская модель демократического конфликта вполне подходит как рабочее определение Второй мировой войны. Современная «Пелопоннесская» война (соперничество разных демократий и длилось примерно равное время: 30 лет в двадцатом веке — и 27 лет в пятом веке до н. э.) старательно выдается современной историографией за войну, проходившую по типу «греко-персидской». Это принципиальное противопоставление сторон как полярных социальных моделей вносит методологическую путаницу в анализ событий. Исследователям приходится прибегать к одному и тому же приему — оценивать обращение германского народа к своим мифологическим корням, эпосу Валгаллы и т. д. как беспримерную аномалию. Историкам снова и снова задают риторический вопрос: как проникло варварство далеких веков в нашу христианскую цивилизацию? Как случилось, что народ, давший философов и гуманистов — и т. д. Путь рассуждений не ведет никуда, поскольку именно народ, родивший философов и гуманистов, закономерно шел к демократии, а античные основы демократии диктовали дальнейшее развитие событий.
И, справедливости ради, так случилось повсеместно. Культ германского прошлого вполне уравновешивался британским культом прошлого (артуровские циклы, прерафаэлитская эстетика, экстатические прозрения Блейка и т. п.), а немецкое идолопоклонство — идолопоклонством американским. Если принять, что монументы Третьего рейха есть вопиющее язычество и антихристианский тоталитаризм, то как прикажете относиться к скульптурным портретам отцов демократии, вырубленным в скале? Немецкое лютеранство, конечно, являет сорт религиозного национализма, но американское сектантство связано с вселенским католичеством еще того менее. Это как понимать — в контексте христианской традиции или как-то иначе? И кто именно, простите, представляет языческую сторону конфликта?
Гораздо более перспективным для понимания происходившего в двадцатом веке является оценка именно самой демократии как социального строя, провоцирующего язычество. То, что практически все демократии пришли к этому культу одновременно, — представляется совершенно очевидным, и однако мы упорно продолжаем считать орды стран Оси — язычниками, а силы союзников — христианами. Эта историческая аберрация происходит по понятной причине, причине идеологической. Победившая демократия внедрила свою терминологию в оценке варварства и цивилизации — этой тенденциозной терминологией и пользуются, вопреки исторической точности.
Примечательно, что Первую мировую в истории принято оценивать как нелепую катастрофу; представители «потерянного поколения» растерянно констатировали, что потеряли точку отсчета, не знают, за что сражаться, причины столкновения не ясны — тогда зачем же их убивают? Совсем иное дело Вторая мировая война: здесь всем ясно решительно все. Если Первую мировую принято считать кризисом европейской цивилизации, то Вторую мировую объявляют войной за спасение цивилизации. И это непонятно: зачем спасать то, что находится в глубоком кризисе? Если верно первое утверждение, то дурную цивилизацию, ввергшую народы в войну, и защищать не стоит. Если цивилизация гнилая — а это, кажется, установлено — то на кой ляд ее объявлять святой?
Это тем более загадочно, что за гнилую и за святую цивилизации воевали те же самые люди. Одна и та же война с коротким перемирием — как может быть, что у первой половины войны цель не ясна, а у второй — ясна? Ситуация проясняется, если принять то, что социальные ориентиры были изменены в течение самой войны. Изменились понятия «цивилизации» и «власти».
Нелепая Первая мировая война не достигла цели — поскольку внятных целей у нее не было; монархические амбиции оказались ничтожными по сравнению с демократическими амбициями наций. Говорится, что войне помешали революции и демократические процессы, на деле же революция сделала войну по-настоящему возможной, революции придали войне смысл, политическую перспективу. Когда стало трудно убивать людей по приказу царя, война зашла в тупик. Выражаясь словами Ленина, потребовалось «превратить войну империалистическую в войну гражданскую». Но переведя конфликт в гражданский, демократический — война скорректировала свои планы. Какие заманчивые перспективы открылись перед человечеством! Потребовалась работа двух поколений, чтобы убедить народы снова пойти в бой — на сей раз осмысленно, добровольно, по собственной инициативе снова лезть в ту же самую мясорубку, куда их прежде толкала воля монархов. Теперь люди умирали осмысленно — за свою свободу; их точно так же убивали и калечили, но людям казалась, что они сами выбирают свою судьбу. Теперь-то они умирали не напрасно!
Так демократическая война (столкновение фашизма, нацизма, империализма, большевизма, колониализма, анархизма и либерального колониализма) внесла необходимые поправки в социальное развитие двадцатого века.
Такое рассмотрение истории исключает, например, теорию «вертикального вторжения варварства» (термин Ортеги-и-Гассета, столь любимый идеологами новой империи) в тело цивилизованной Европы, вообще исключает объяснение феномена фашизма через варварство далеких веков. Не было битвы цивилизации с варварством, не было битвы демократии с тиранией, не было войны свободных греков с персидскими рабами — это все выдумки идеологов. Нет-нет, современный Леонид не загораживал дорогу Ксерксу наших дней, это просто демократы дрались друг с другом. Англичане называли итальянскую демократию — тиранией, а Муссолини говорил, что «объявляет войну плутократической демократии Англии». И трудно сказать, кто из них не прав в определениях: все правы.