Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я взяла руки моего друга в свои, чтобы он не плакал один, и вызвалась пойти вместе с ним. Он должен был поддержать своего сына, а я — поддержать его самого. Ведь для этого друзья и существуют, разве нет? Чтобы быть всегда рядом — всегда, всегда, всегда. Эвклид обнял меня, бормоча слова благодарности. Когда мать его встала, мы перекусили, и она приготовила нам липовый отвар, и мы перелили его в термос, чтобы взять с собой на бдение.
Не знаю, приходилось ли тебе хоть раз в жизни участвовать в бдении у гроба. Это довольно странное мероприятие. С одной стороны, это убитые горем люди, а с другой — те, кто пришел в силу какого-то обязательства. Я пришла в силу обязательства, и, естественно, это создало для меня некую дистанцию, которая позволила мне за всем наблюдать и ко всему приглядываться. Когда мы туда пришли, из осторожности я осталась несколько в стороне, Эвклид же пошел обнять сына и друзей сына, а также семью покойного и всех своих знакомых. Я же чувствовала себя там не более чем посохом, на который можно опереться, и стояла в отдалении от всех, рассматривая медленно, вверх и вниз, колышущиеся кресла-качалки, в ритме с танцующими телами тех двадцатилетних, что провожали друга. Кто бы сомневался, бдение — это всегда печально. Но бдение у гроба человека молодого еще более трагично. Никто не должен умирать в таком возрасте. Ни у кого не должно быть такого права — ни ради себя самого, ни ради других людей. Меня охватила такая тоска, что я и выразить-то не берусь. Правда, что-то словно сжалось вот здесь, прямо в груди, и внезапно, когда мои раздумья погрузили меня почти в состояние гипноза, до меня словно издалека донесся голос, обращавшийся ко мне: «Профессор». Я обернулась — передо мной стояла та самая бывшая моя студентка из Политеха, кудрявая, которую я как-то раз встретила в доме Эвклида. Ты же помнишь, я о ней упоминала? Подружка Чичи, из их кружка, где все стремились стать писателями. Заплаканная, она тихим, словно иссякшим голоском спросила, знала ли я ее друга. Я только покачала головой, и она, стоя рядом со мной, посмотрела вперед и сказала, что благодарит меня, от всего сердца благодарит за то, что я пришла. «Ему нравятся праздники, — сообщила она, — ему нравится, когда вокруг много людей, у него всегда найдется, что интересного рассказать, он просто обожает общаться, классный парень». И тут девушка снова взглянула на меня своими странными глазами — большими, почти желтыми, потерянными, полными то ли ненависти, то ли бессилия, уж и не знаю, как описать. Как у того, кто несется по длиннющему тобогану и понятия не имеет, что встретит его внизу: вода, песок или пустота. Да, вот нужное слово — она подняла на меня наполненный пустотой и ужасом взгляд и процедила сквозь зубы: «Они говорят, что он умер, но они лгут». И пошла прочь. К креслам-качалкам, где села рядом с Чичи и остальной молодежью и снова принялась раскачиваться: вперед — назад, вперед — назад, вперед — назад. Я должна была выйти. Мне требовалось больше воздуха.
Помню, что я вышла за дверь, и тут же в лицо мне ударило солнце, влепив горячую пощечину, которая меня одновременно ослепила и остановила. От улицы меня отделяла лестница. Я стала медленно спускаться по ступеням, но солнце упорствовало в своем стремлении ослепить, лишить зрения. Как будто в тот день оно жгло гораздо сильнее, чем обычно. Что-то странное не давало мне продолжить путь. И я остановилась. Села на ступеньку и как раз в то мгновение решила послать все к дьяволу. Все к са-мо-му на-сто-я-ще-му дья-во-лу.
«Они лгут», — сказала та девушка, и впервые фраза эта словно обрела полноту смысла. Я спросила себя, как живется после того, как ты увидел мертвое тело своего двадцатилетнего друга. Могу себе представить, что жизнь продолжается, как продолжают раскачиваться кресла-качалки, но что произойдет, если кресло-качалка опрокинется? Не знаю. Перестанешь ли ты когда-нибудь плакать? Этого я не знаю. Единственное, что я могу сказать: в тот день, сидя на ступенях похоронного агентства «Кальсада и Ко», мне все показалось абсурдом. Внутри — разбитые жизни. Снаружи, в нескольких шагах от этого места, — Консульский отдел Соединенных Штатов с огромными очередями за визой. И повсюду — Гавана 1993 года, года нуля. Ночью начнется настоящий шабаш, но меня там уже не будет. Я была там только в тот момент, когда меня ослепило солнце, а у меня, само собой, не было очков, и я не могла защитить себя ни от солнца, ни от полного ужаса взгляда моей бывшей студентки, ни от полных надежды лиц людей в очереди, ни от того, насколько комичной предстала история с документом Меуччи.
Мы искали бумагу, которую кто-то когда-то видел. Какую-то бумажку, всего ничего, бумажку, на которую мы возложили все наши надежды. Понимаешь? Мы жили в стране, движущейся как в замедленной съемке, а иногда еще и в черно-белой гамме, в стране, где единственным, что не стоило тебе тысяч неслабых усилий, было улыбаться, заниматься любовью и мечтать. И мы, жители этой страны, все время улыбаемся, занимаемся любовью и мечтаем. Мечтаем о чем угодно. И я уже знаю, что не так уж и важно выяснить, кто именно изобрел телефон, или заполучить документ, который послужит тому подтверждением, важно другое: дай мне кризисную ситуацию, и я скажу тебе, за какую мечту зацепиться. Вот чем стал для нас документ Меуччи: мечта, в самом чистом виде мечта. Вся наша жизнь закрутилась вокруг него, потому что больше не было ничего — это был год зеро. Пустота. Улыбаться, заниматься любовью, мечтать. И воспроизводить, подобно фракталам, худшее в нас самих.
Утром в нашей научной группе мы обсуждали одну очень интересную статью об обществе и фракталах. О фракталах я, кажется, тебе еще не рассказывала. Так ведь? Сейчас я все просто объясню — в общих чертах. Фракталы — это такие геометрические объекты, габариты которых не укладываются в классические представления: они и