Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Психическая, значит, – кивнул участковый, роняя окурок в лужу.
– Да уж, – философски протянул врач. – Сон разума рождает чудовищ.
– Вот что странно, конечно, – сказал Федор. – Эти следы у нее на шее… Кто-то ж ее душил, получается, в запертой квартире… Вот как такое возможно, братишка?
– Не исключено, что сама, – врач снова пожал плечами.
– Серьезно? Может и такое быть, да?
– Всякое бывает… Ты видел. Она ж, по сути, спит с открытыми глазами.
– Точно, спит.
– Ну вот и… – махнул рукой молодой врач и, развернувшись, шагнул к машине. – Мало ли что ей там снится…
Одиночество
Вадиму снился сон, один и тот же, в который уже раз с тех пор, как он поселился в этом доме… Или видения стали преследовать его еще до переезда?
У каждого свои обстоятельства. У горя много лиц, но депрессия для всех одинакова, и с ней, как с нелюбимой женщиной, ты всегда одинок. Должно быть, его жизнь превратилась в бесконечный кошмарный горячечный бред сразу после того, как не стало Жени. Вспомнить сложно, потому что думать сложно. Думать почти физически больно, когда нет покоя. Когда болен и не можешь нормально спать. Когда само понятие нормы становится размытым, неясным, и даже при свете дня чувствуешь себя словно паук, застрявший где-то в трещине между сном и явью.
Старый Сиделец, запутавшийся в липких нитях своей печали. Этот образ преследовал его не чаще, но и не реже других, приходя, как правило, в темное время суток вместе с тошнотворной вонью жженого сахара, когда кожа на шее и лице начинала яростно зудеть, ощущая чужой внимательный взгляд.
Однажды Вадим, пробудившись, увидел в углу комнаты глаза и узнал их. Это были глаза Жени. Ее зеленые красивые большие глаза. Их было восемь.
Тогда он закричал и проснулся еще раз, по-настоящему. Он не мог сказать, сколько ночей длилась эта пытка, но конца ей не было видно. Кошмар пожирал истончившуюся ткань бытия, призраки наводняли эфемерное настоящее, сон переходил в бодрствование, сплетаясь с ним в единое целое.
Во сне он спал. Как и в реальности, пьяный. Он много пил со дня переезда, а может, и до этого. Ведь в трезвую голову вряд ли могла прийти мысль, что жить одному в большой и пустой, как первобытная пещера, квартире – хорошая затея. Застрять среди темноты и уныния, запутаться в одиночестве, как тот паук, Старый Сиделец, по неосторожности… или, что еще хуже, по собственной воле.
А еще тишина. Проклятая тишина, в пучине которой становился столь отчетлив и проникновенен вкрадчивый шепот дождя.
Ему опять снилось, что звонит телефон. Словно с того света звонит, из-за грани мира, вспарывая полог туго натянутой тишины, царящей здесь ныне, присно и во веки веков, аминь. Голос в трубке, скрипучий из-за помех, – в этом доме так много помех, что любая техника работает через раз, – знакомый и одновременно незнакомый, мужской или женский, не разобрать. Голос шепнул ему, что Женя мертва, что ее тело накрыли саваном, крышку гроба заколотили. Ее зарыли, зарыли, зарыли! А ты – ты все пропустил, утонув в слезах бесконечного ливня.
Снилось, что он проснулся. В поту, волоски на запястьях встали дыбом, глаза и щеки мокрые, кожа чешется. Череп раскалывается, а сердце сжато в трясущийся от напряжения кулачок.
Во сне ему становилось страшно. Он бежал в уборную, подальше от запаха жженого сахара и глаз в темноте, к крану и душу, окатить себя ледяной водой. В этом доме вечные проблемы с теплом, здесь всегда холодно, но ему и нужно было взбодриться, вот только метры растягивались до бесконечности, и то, что Женя мертва, что ее похоронили (зарыли, зарыли, зарыли!), – давило все сильней.
Ужас набухал внутри подобно той опухоли, что убила его жену. Пускал метастазы и распространялся от желудка к груди, все шире и глубже по мере того, как Вадим осознавал, что происходящее здесь и сейчас, ныне, присно и во веки веков, аминь, – не реально. Ничто вокруг не реально, кроме, быть может, дождя – и того, что ее больше нет. Да-да, холодный гниющий труп застрял меж треснувших досок, наполовину вывалившись из перекошенного гроба на дно залитой коричневой жижей могилы, распластав исхудавшие руки, словно чертов паук свои чертовы лапки.
Вот почему он боялся бодрствовать еще больше, чем спать. Настоящее всякий раз оказывалось хуже любой похмельной фантазии. Осознание сна не спасало от страха, а только нагоняло еще больше жути, потому что в этом доме уже давно истлели все нити, стерлись границы, и невозможно отличить тусклую прохудившуюся реальность от ее морочного доппельгангера.
Догадываясь, что видит сон, но все еще пребывая в нем, он включал свет, открывал воду, которой все равно не было (в этом доме и такое случается, да), так что тишину ничто не нарушало. Ничто, кроме глухих ударов, с которыми сжимался и разжимался детский кулачок, укрывшийся у Вадима под ребрами. Одиночество, как и страх, похоже на раковую опухоль – оба жрут тебя изнутри.
Вадим опирался босыми ступнями на ободок унитаза. Пятки ныли от холода. Стены чадили вонью, как пакет с конфетами, брошенный в огонь: языки незримого пламени лизали сахаристую скорлупу; чернели и плавились, изнывая, клетки мозга. Он доставал ремень, цеплял бляху за трубу стояка, вдевал в петлю голову. Откидывался и тянул, что есть мочи, на себя и в сторону, до боли, до хруста в шее. Явственно ощущая, как пустота разрывала легкие, пока он медленно душил сам себя.
И тогда он проснулся. В очередной раз, снова голый, снова с этим тонким тугим ремешком в руках, сидя на толчке, в тишине. С потолка на уровень глаз опустились паучьи нити, поблескивающие в свете лампы, как сахарная вата. И – Господи Боже – его затрясло мелкой дрожью, когда в голове прошелестел знакомый и одновременно чужой голос:
«Жаль, что это лишь сон, правда?..»
Он посмотрел в дверной проем. Тьма наступала. В квартире гас свет. В этом доме и такое бывает, да-да. Сначала мрак накрыл спальню, плеснув темнотой по краю прихожей. Затем потонул в непроглядной черноте коридор. Вместе с тьмой к ванной приближались шаги: мягкие, частые и почти бесшумные, шелестящие, будто дождь за окном. Сколько там, он не знал точно, но догадывался – восемь. Восемь нечеловеческих ног.
Или, что еще хуже, человеческих.
– Не хочу-у-у… – захныкал Вадим, сползая на ледяной пол.
– Не хочу! – взвизгнул, забившись в пахнущий плесенью и праздничными сластями угол, в затянутый вездесущей паутиной закуток под раковиной.
– НЕ ХОЧУ! НЕ БУДУ!
Ударил гром, полыхнула далекая молния. Перед глазами на секунду побелело. А потом, когда вспышка минула, рассеялась без следа, так же, как потонули в паутине комнат громовые раскаты и его полный отчаяния крик, Вадим поднял взгляд и увидел в дверях Ее. Свою Женю. И одновременно не свою – чужую, незнакомую. За Ее спиной колыхался мрак.