Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Атаман недовольно глянул на гостя, выразительно вздернул одну бровь: ведь знает же человек, что домой к атаману ходят по приглашению.
— Ясно, что не к Грише, моему ординарцу. Выкладывай, чего случилось?
— Иван Павлович, не сочтите это сверхосторожностью, но я бы построже отнесся к казакам, вернувшимся к нам из Красной Армии.
— Я знаю, что делаю, Савицкий. У тебя что, есть факты?
— Есть.
— Какие?
— Мой доверенный человек из Первого уссурийского полка сообщил, что бывшие красноармейцы часто собираются группами и о чем-то шепотом беседуют…
— Мало ли о чем они могут беседовать. О бабах, например… — Калмыков поморщился, махнул рукой, словно бы хотел поставить точку в неприятном разговоре. — Так мы с тобой, Савицкий, друг друга будем подозревать в большевистской агитации. Ты веришь, что я могу быть большевиком?
— Нет.
— А я не верю, что ты можешь быть большевиком… Вот и весь сказ. Так и тут с бывшими красноармейцами. Ну, ошиблись мужики, поверили какому-нибудь Шаповалову или этому самому… Шевченко. Что же мне теперь — головы им рубить за это? Так мы все казачество уничтожим. А это, брат… — Калмыков поднял указательный палец, поводил им их стороны в сторону.
— Мое дело — предупредить вас, Иван Павлович, ваше — принять решение.
— Да потом, не люблю я этих фосок… — Атаман называл секретных агентов, стукачей и прочий люд, любящих наушничать, фосками. Непонятное слово это прижилось в среде калмыковцев. — Сегодня они служат нашим, завтра — вашим, продаются всем подряд. Кто им больше заплатит, тем и продаются, — атаман демонстративно сплюнул на пол.
— Есть еще кое-какие соображения, Иван Павлович…
Атаман вновь поморщился.
— Давай поступим так: завтра я буду в штабе и все выслушаю. Сейчас не могу. Настроения нет, Савицкий. У тебя бывает такое, когда нет настроения?
— Бывает.
— Вот и у меня бывает. Прощевай до завтра.
Не нравилась такая позиция Савицкому, не нравилось серое лицо атамана, многое не нравилось, но поделать он ничего не мог и от ощущения собственного бессилия чувствовал себя неважно' В прихожей, натягивая на плечи полушубок, украшенный серым каракулем, Савицкий ткнул пальцем в Гринин живот, перетянутый поясом с двумя висевшими иа шлейках наганами (третий ствол ординарец держал у себя под подушкой):
— Он пьет?
— Кто он? — прижмурив по-кошачьи один глаз, спросил ординарец.
— Ну, он… Иван Павлович.
— Да нет вроде бы. Не замечал.
— Не ври. Иначе отдам тебя Юлинеку.
— А я Иван Павловичу скажу.
Савицкий поежился, застегнул полушубок и ушел — разговор ни с атаманом, ни с его ординарцем не получился.
На улице его поджидал конвойный наряд во главе с подхорунжим Чебучеико. Подхорунжий вежливо протянул Савицкому ремеиный повод.
— Пожалуйста, господин войсковой старшина!
Ездить по улицам Хабаровска без конвоя опасно — даже дома, в хате, по дороге от обеденного стола к печке могли обстрелять невидимые враги, державшие под прицелом окна, поэтому Савицкий предпочитал брать с собой наряд.
Едва наряд въехал в пустынный, забитый снегом проулок, — хотели сократить дорогу к штабу, — как ударил гулкий, словно бы из сигнальной пушки, выстрел, — стреляли с чердака одного из домов. Пуля просвистела рядом с головой войскового старшины, обожгла горячим воздухом щеку. Савицкий пригнулся и пустил лошадь вскачь.
Искать чердак, на котором засел стрелок, было бесполезно; возвращаться сюда с казаками — тоже бесполезно: стрелок к этой поре испарится.
Чебученко выхватил из кобуры кольт, потряс им, но стрелять не стал — все патроны были бы сожжены впустую, — также пустил коня вскачь.
Через несколько секунд проулок был пуст — казачий наряд покинул его.
Над проулком, неспешно взмахивая крылами, плавали вороны — чуяли разбойницы падаль, каркали сыто, негромко, с презрением поглядывали на людей — их суета птицам не нравилась.
***
Помазков ходил мрачный погруженный в себя, на людей старался не смотреть — хоть и был он казаком, и носил на штанах желтые лампасы, а в войско калмыковское не вступал, противился, темнел лицом, когда ему об этом говорили и замыкался в себе.
Матушка Екатерина Семеновна, нынешняя супруга его, прикладывала к глазам угол платка, всхлипывала:
— Никакого войска, никаких атак с оборонами… Хватит! Одного мужа я уже потеряла, второго терять не хочу. Все!
Помазков молча опускал голову. Конечно, в войске, именуемом страшно не по-русски — ОКО, он добрался бы до этого куренка-атамана быстрее, чем здесь, в казачьем тылу. А с другой стороны, кто даст Помазкову подойти к атаману близко? Калмыков плотно окружил себя верными людьми — даже пуля между ними не протиснется… Помазков вздыхал и отводил взгляд в сторону.
Катя поднималась на дыбы и грудью шла на того, кто пытался подбить ее мужа на военные подвиги.
— А ну вон отсюда! — кричала она.
— Да я же не от худа, я от добра об этом говорю, — пытался защититься от нее какой-нибудь доброхот, — жалованье в войске ведь такое, что ого-го! Мужики в золоте купаются, в носы себе брильянты вставляют…
— Это для чего ж такая пакость?
— Для разнообразия. Представляешь, как это здорово — брильянт в носу сверкает… Как фара у паровоза.
— Ага. Представляю, — Катя бралась за ухват. — Сейчас я тебе покажу фару паровозную — долго выть будешь!
Жизнь, кажется, обтекала стороной домик, который занимали супруги Помазковы; тревожные сведения, которые приходили их Хабаровска, из Владивостока, никак не касались их.
Единственное, что было плохо, — обилие чехов. Они, как тараканы, сидели едва ли не в каждом доме, вели себя нагло, ко всему, что видели, тянули свои руки:
— Дай!
Задирали юных парней, которым еще не подоспела пора идти в армию. Приставали к девушкам, обижали старух — нехорошие были люди, Но в дом к Помазковым не заглядывали — слишком мало было здесь места.
Активно работая ухватом, Катя выпроваживала из избы очередного доброхота-агитатора и принималась за наставления по «международной части»:
— Лучше бы вытурили отсюда этих пшепшекающих оборванцев — пользы было бы больше и для города, и для войска.
— Пшепшекают поляки, а это чехи.
— И поляков тоже надо выставлять. Все едино — обуза!
— Ну и баба! — восхищались Катей доброхоты. — Огонь! А насчет чехов — они совсем не оборванцы, ходят в новенькой, русской, очень ладной форме, позабирали все, что имелось у нас в загажниках.
Владивостокские интенданты лет двадцати, если не больше, собирали армейское добро — сапог к сапогу, портянку к портянке, шинельку к шинельке — все теперь красовалось на «пшепшекающих». Только головные уборы чехи оставили свои, для России диковинные и чужие — конфедератки, «конверты», кепи, «фураньки» с непомерно высокими