Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Они на меня глазеют.
Мы оказались в заполненном людьми углу.
Я уселся.
Шлеп!
— Эти чертовы дравиды глазеют на меня.
Мужчина за соседним столиком оказался на полу. Он лежал на спине, а голова его оказалась на сиденье пустого стула. Его глаза были полны ужаса, а руки сцеплены в жесте приветствия и мольбы.
— Сардарджи![77]— воскликнул он, все еще лежа на полу.
— Глазеешь тут на меня. Дрянь южно-индийская!
— Сардарджи! Мой друг сказал: «Гляди, сардарджи». И я оглянулся посмотреть. Я не южный индиец. Я пенджабец. Как и вы.
— Дрянь.
Я всегда боялся, что произойдет нечто подобное. Именно это уловило мое чутье, как только я увидел его тогда в поезде: некоторые люди излучают угрозу насилия, и они опасны для тех, кто боится насилия. Мы познакомились — и неизбежно произошла переоценка. Однако за всей ошибочностью и неловкостью наших отношений всегда скрывалась моя изначальная тревога. И этот момент, когда меня охватил страх и отвращение к себе, стал ее логичным продолжением. В то же время, этого момента я давно уже ждал. Я покинул ресторан и попросил рикшу отвезти меня в гостиницу. Весь город, все его улицы, где сейчас воцарилась тишина, были с самого начала окрашены для меня общением с сикхом; я оценивал его — будь то с презрением или вымученной любовью — в соответствии с понятиями его специфического расизма. И теперь мысль об этом вызывала во мне такую же тошноту, как и насилие, свидетелем которого я только что стал.
Я велел рикше развернуться и поехать обратно к ресторану. Сикха уже след простыл. Зато тот пенджабец — с бешеными от унижения и злости глазами — сидел возле кассового прилавка в группе людей, по-видимому, знавших его.
— Я убью твоего приятеля, — прокричал он мне. — Я завтра же убью этого сикха.
— Никого вы не убьете.
— Я убью его. И тебя тоже убью.
Я вернулся в гостиницу. Зазвонил телефон.
— Привет, паршивец.
— Привет.
— Значит, ты меня бросил, когда я попал в небольшую передрягу. И ты еще называешь себя другом! Знаешь, что я о тебе думаю? Ты — грязная южно-индийская свинья. Не засыпай. Я сейчас поднимусь и вдарю тебе как следует.
Он, наверное, находился неподалеку, потому что появился уже через несколько минут: дважды постучал в дверь, преувеличенно поклонился и театральной походкой вошел в комнату. Мы оба уже заметно протрезвели, но наш разговор пьяно и фальшиво качался туда-сюда — от примирения до взаимных обвинений. В любой момент мы могли или снова сделаться друзьями, или решить больше не видеться; снова и снова, когда мы уже кренились в сторону одной из этих возможностей, один из нас делал исправительный нажим в обратном направлении… Мы все еще испытывали интерес друг к другу. Мы пили кофе; наш разговор продолжал качаться туда-сюда еще более фальшиво; и в конце концов даже остатки интереса утонили в словах.
— Мы же собирались поехать на охоту, — сказал сикх напоследок, уходя. — А я с тобой связывал такие планы.
Это была по-голливудски хорошая прощальная фраза. Возможно, он ее заранее продумал. Трудно сказать. В Индии английский язык способен вводить в заблуждение. Меня одолевала усталость: несмотря на кофе и лицемерные разговоры, разрыв оказался бурным. Он принес облегчение и сожаление. Мне выказали столько доброжелательности, столько великодушия, — а я так неверно все истолковал!
Утром мой ужас не знал границ. Я видел фотографии пенджабских погромов 1947 года, фотографии большой калькуттской резни; я слышал про поезда — эти индийские поезда! — перевозившие трупы через границу; я видел погребальные насыпи вблизи пенджабских дорог.[78]Но никогда раньше я не думал об Индии как о стране насилия.
А теперь это насилие я чуял в воздухе; казалось, город запятнан угрозой насилия и самоистязания вроде того, что я видел. Мне захотелось тотчас же уехать отсюда. Но билеты на автобусы и поезда были забронированы на много дней вперед.
Я отправился к кондитеру. Тот был мил и радушен. Он усадил меня за стол; один из его официантов принес мне тарелку с самыми сладкими из его сладостей; и господин, и слуга наблюдали, как я ем. О, эти индийские сладости! «Они едят их вместо мяса»: вдруг всплыла и осталась со мной киплинговская фраза, которую я, может быть, по памяти искажаю; и это мясо показалось мне словом грубым, пугающим. За все милое, слабое и охочее до сладкого в этом городе я был благодарен — и за все это боялся.
На следующий вечер кондитер познакомил меня со своим родственником, который гостил у него. Этот родственник встрепенулся, услышав мое имя. Неужели это правда? Он как раз читал одну из моих книг; он-то думал, что автор находится за тысячи миль отсюда; и уж никак не думал, что встретит меня поедающим сладости на базаре захолустного индийского городка. Но он полагал, что я значительно старше. А я — баччха, мальчишка! Что ж, теперь он со мной познакомился, и ему бы хотелось как-то выразить свою признательность. Не сообщу ли я ему, где я остановился?
В ту же ночь, когда я открыл дверь в свой гостиничный номер, оттуда вырвался едкий белый дым. Пожара не было. Это был дым от благовоний. Чтобы войти, мне пришлось закрыть лицо носовым платком. Я раскрыл двери и окна, включил потолочный вентилятор и снова выбежал в коридор со слезящимися глазами. Туман от благовонных воскурений рассеялся лишь через несколько минут. Повсюду, точно тлеющие головни, догорали толстые связки ароматических палочек; на полу, будто птичий помет, лежали кучки пепла. Моя постель оказалась усыпана цветами, а на подушке лежала гирлянда.
Китайцы совершают массированные атаки в Нефе и Ладакхе. Казалось, газетные заголовки ликуют. В Мадрасе, где я находился, гостиничные официанты читали друг другу новости в коридорах и на лестничных площадках; на Маунт-роуд безработные мальчишки и мужчины, обычно стоявшие возле ресторана «Куолити» и подзывали такси и скутеры для отобедавших посетителей, теперь столпились вокруг человека, который что-то зачитывал им из тамильской газеты. На тротуаре женщины раздавали работягам готовую еду ценой в несколько анн с головы; в боковых улочках, среди автобусов и автомобилей, носильщики с голыми спинами тянули и толкали свои повозки с тяжелыми колесами: шагая между оглоблями, носильщики пытались скрыть свое напряжение за нарочито легкой поступью. Такое окружение делало газетные заголовки смехотворными. Индия не была готова к современной войне. «Она, ровней которой была лишь Священная Римская империя, она, быть может, встанет в один ряд с Гватемалой и Бельгией!» Так насмехался сорок лет назад Форстеров Филдинг; и спустя пятнадцать лет после провозглашения независимости Индия во многих отношениях оставалась страной колониальной. Казалось, она по-прежнему рождала в основном политиков и речи. Ее «промышленниками» являлись главным образом торговцы, импортеры простых машин, изготовители товаров по лицензии. Ее администрация по-прежнему никуда не годилась. Она собирала налоги, поддерживала порядок; и вот сейчас на страсть взбудораженного народа она могла откликнуться только словами. Чрезвычайное положение свелось к поиску прецедентов, оглашению соответствующего ДОРА, дополненного инструкциями по применению газовых масок, зажигательных бомб и ручных насосов. Чрезвычайное положение стало временем тревожных ожиданий и запретов; появилась цензура, которая лишь подстегивала слухи и панику; газеты запестрели лозунгами. Чрезвычайное положение вылилось в слова — английские слова. ЭТО ТОТАЛЬНАЯ ВОЙНА, заявляла на первой полосе бомбейская еженедельная газета. «Как я понимаю, что такое тотальная война? — говорил соискатель, претендовавший на место в НАС, отвечая на вопрос экзаменационной комиссии. — Это война, в которой участвует весь мир». Новости становились все хуже. Появились слухи, что в Ладакх отправили гуркхов[79], вооруженных только ножами, а люди, переброшенные из Ассамской равнины в горы НЕФА, были одеты только в нательные фуфайки и теннисные туфли. Вся неудержимая свирепость, на какую была способна страна, собралась в один ком; возникало ощущение, что близится избавление и революция. Могло случиться все, что угодно; если бы все зависело от одного лишь усилия воли, то китайцев можно было бы отбросить обратно в Лхасу за неделю. Но от политиков исходили только речи, а от администратора — только соответствующие директивы. Знаменитая Четвертая дивизия была разбита в пух и прах; индийскую армию, особый предмет гордости Индии, постигло страшное унижение. Теперь все отчетливо ощущали, что независимая Индия есть порождение слов («Почему нам не пришлось сражаться за свою свободу?») и что теперь она захлебывается в словах. Магия вождя не возымела действия, и вскоре страсти улеглись, уступив место фатализму.