Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Г е н е з и п: Да делайте вы что хотите! Не знал я, что первое же увольнение принесет столько радостей. Все хотят за меня что-то делать, и никто точно не знает, что именно. Но во имя чего — этого тоже никто из вас не знает — вот что всего хуже.
К н я г и н я: Вот она, безыдейность нынешней молодежи — этому мы и хотим объявить войну, а начнем с вас.
Г е н е з и п: Покажите мне свою идею, и я паду пред вами ниц. Идея торможения — вот ваша высочайшая вершина.
К н я г и н я: Есть позитивные идеи — есть Синдикат Спасения. По наклонной плоскости нынешних времен наш автомобиль может двигаться только на тормозах. Тормоза сегодня — позитивнейшая вещь, ибо дают возможность иного выхода, нежели большевистский «impasse»[105]. Идея нации необходима...
Г е н е з и п: Идея нации когда-то, весьма недолго, была позитивной: это была идея-вьючное животное — на своем хребте она тащила другие идеи. Это была вспомогательная линия в затейливом геометрическом узоре. Верблюды отступают перед локомотивами — после того как план исполнен, вспомогательные линии стирают. Никакой компромисс между нацией и обществом как таковым невозможен. И несмотря на всю безнадежность, вам предстоит погибнуть в новых Окопах Святой Троицы — только без Бога — вот в чем штука. А троица ваша — это желание любой ценой побольше урвать от жизни, желание уже одной только иллюзии власти — ради нее вы готовы лизать грязные (для вас) лапы пролетариата, и воля ко лжи как единственному творчеству — вот и все ваши идеи.
Л и л и а н а: Будущий мудрец из Людзимира — вроде будущего святого из Лумбра в первой части романа Бернаноса!
Г е н е з и п: Откуда тебе знать! Еще увидишь, кем...
К н я г и н я: Не жульничай, Зипулька. И у меня когда-то были такие мысли. Но теперь я вижу: будущее — только в компромиссе, по крайней мере на срок наших бренных жизней. Почему китайцы остановились? Да потому что они боятся Польши, боятся, что здесь, в этой стране компромисса, их сила хотя бы временно будет подорвана, что их армия разложится, когда они увидят счастливую страну, безо всяких большевистских псевдоидей.
Г е н е з и п (понуро): Точнее — это болото. Разве наша страна счастлива? Если вглядеться в суть этого переплетения... — («Тут имеются вполне актуальные частные вопросики, которые надо бы решить, а этот увяз в каком-то „princypial’nom razgoworie“!»)
К н я г и н я: Никогда не вглядывайтесь в суть. Зачем? Надо жить — вот величайшее искусство. — (Бледной, наигранной показалась ему ее аффектация в эту минуту.) — Ах — я чувствую — из дальней дали надвигается нечто грандиозное — моя правота подтвердится! Вы, пан Зипек, можете оказать нам неоценимые услуги, если в качестве тайного члена Синдиката проникнете в ближайшее окружение Квартирмейстера, который окружил себя людьми политически бесполыми.
Г е н е з и п: Вы просто хотите сделать из меня шпиона в штабе так называемого (вами) Квартирмейстера. Он такой же квартирмейстер, как я. Он — Вождь. Не дождетесь. Нет — довольно — я буду тем, кем хочу быть. Я наберусь терпения и добьюсь этого без чьей-либо помощи. С этой минуты не сметь мной командовать, не то я так покомандую, что вы меня попомните, а то и не попомните — это еще хуже. Не провоцируйте во мне тайных сил, иначе я вас всех разнесу. — Его фиктивно вспучило, он вздулся от мнимой силы — и чувствовал это, но овладеть собою не мог. Что-то чуждое явно творилось в его мозгу — кто-то беззаконной рукой ковырялся в этом сложном аппарате — кто-то неизвестный, какой-то страшный господин, который не изволил даже представиться, решал за него все — нагло, торопливо, не размышляя, категорично, безапелляционно. Это только самое начальце, но и того хватит. «Неужели это тот, уже слегка знакомый (хоть и поверхностно) гость вылез из норы? Боже — что сейчас будет?! Никто не мог этого знать, даже сам Господь, хотя говорят, именно ОН отнимает у своих созданий разум — как, впрочем, и все остальное — отнимает и дает. Либо он намеренно частично отменяет («выключает») свое всезнание (он ведь всемогущ) забавы ради или ввиду «заслуг верующих», либо он изверг — сверх всякого человеческого разумения. А есть ли более жестокая тварь, чем человек?» — Примерно так закрутились Зипкины мысли, а тем временем уже происходило материально-мозговое становление чего-то неведомого. Зипек сам сквозь себя продирался в таинственный, ужасный мир, которым управляли иные, нездешние законы, — но где это происходило? Он был тут и там одновременно. «Где я?» — беззвучно кричал кто-то в каких-то пещерах без формы, дна и сводов, в «гротах, изваянных сном и безумьем» [Мицинский]. Ах — значит, вот оно, то самое безумие, о котором он столько слышал. Не так уж это страшно — легкая «неэвклидовость» психики. Но в то же время «испытания обесцениванием» хватило бы на всю жизнь — это было ужасно. Не само по себе — а то, что могло быть потом: что скажут моторные центры, далее — мышцы, сухожилия, кости — не обратят ли они все вокруг в пух и прах — последствия, вот что страшно, В то же время он с поистине ужасающей ясностью видел всю глупость, пошлость нынешней ситуации. Он остановил взгляд на Лилиане — как на ватерпасе, сохраняющем постоянный наклон среди кишащих вокруг пошлостей. Он любил ее, жить без нее не мог — но это происходило там, за стеклом, которое всегда отделяло его от мира. Предательский кинжал амбиций вонзился ему в брюхо снизу — внезапный отцовский удар из-за гроба. Это мать во всем виновата — она сумасшедшая. Это от матери у него в башке такой винегрет. И все-таки он ни минуты не хотел бы быть никем другим. Он сумеет возвыситься над собой, над своим безумием. Ибо это было безумие — он знал об этом, но еще не боялся. Мысль была слепяще ясной — а вокруг черно. Однако от испуга он слегка пришел в себя. Все было неуловимо, мимолетно. Куда было деваться от строгой синхронности? Время словно раздвоилось и бежало наперегонки по двум колеям.
Генезип стоял, упираясь кулаком в стол. Он был бледен, шатался от изнеможения, но говорил холодно, спокойно. Внутри он ощущал ветвящийся, как полип, дух Коцмолуховича — приятно иметь вождя и верить ему. [Княгиня внутренне выла от восхищения. До того ей нравился этот маленький «buntowszczyk», что я не знаю. Вот бы теперь его немножечко согнуть, хоть капельку унизить, и чтоб на нее потоком насилия и всех его соков (как из надреза на молодой березке в солнечный день) излилась эта его странная, чуть приторможенная ярость: «Канализировать абстрактное мужское бешенство и ощущение того, что все не то», — называл это маркиз Скампи.] Мать, охваченная ужасом, вдруг затихла, точно ее прибили изнутри, и как-то сплющилась. Зато Лилиана смотрела на него с обожанием — это был ее любимый, ненаглядный Зипек: именно о таком брате — почти безумце — она мечтала. Ненормальность была необходимой пикантной приправой братско-сестринских инфильтраций — лишь крошечный порожек отделял их от половых психо-центров (и у нее, и у него). Он был так не похож ни на кого — «неуловимый призрак», — как говорил Стурфан Абноль. Все три бабы, каждая по-своему, пали ниц перед мнимой силой мгновения, не видя (как обычно) более отдаленных и существенных связей. Опять началось то же самое:
Г е н е з и п: Я буду таким, каким хочу быть, пусть даже с ума сойду. Итак, мама, ты знаешь, что я был любовником этой госпожи и она на моих глазах изменила мне с Тольдеком. Да — я смотрел на это из ванной, где меня нарочно заперли на ключ. — Он полагал, что если сам об этом ясно скажет, то тем самым возвысится над кознями, которые строят у него за спиной. Обе дамы сохраняли полное спокойствие. Новая тенденция в воспитании барышень — едва в них зарождаются чувства, им тут же дается полное представление о зле. Такими должны быть пресловутые сильные женщины будущего. Лилиана знала все: во-первых, понятийно — во-вторых, непосредственно — низом живота, где напряглись жаждущие жизни бестии. — И после этого, мама, ты хочешь, чтоб я!.. И где ты теперь живешь? — в каком-то непонятном мире. Разве не свинство? — сын консервативней, чем мать! Это Михальский во всем виноват — пан Юзеф — ха-ха!