Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любопытнее не тогдашние, явно во многом инспирированные идеологической конъюнктурой отклики, а перестроечные — свидетельствующие, как этот роман был воспринят публикой «на самом деле». Критик Матулявичус, отметив новизну темы и оперативность автора, говорит, что «роман об афганской революции явно не состоялся». «Уровень художественного воплощения образа Волкова не выдерживает критики и губит книгу об афганской революции». Критик предполагает, что все «обмороки» героя и лирические отступления повествователя связаны с тем, что, «по-видимому, ему (автору. — Л. Д.) не хватало афганского материала, и поэтому он решил дотягивать за счет воспоминаний». «Прошлое героя — не единая тема, при помощи которой автор пытается „дотянуть“ афганский материал до романного объема», — замечает критик и указывает на адюльтерный сюжет с переводчицей Мариной. «Но даже при воплощении такой деликатной темы писатель остается верен своей помпезной манере <…>». «Содержание книги наводит на мысль, что происходящее в Афганистане для писателя является лишь фоном, на котором он разворачивает описание „доафганских“ жизненных мытарств своего героя Волкова, его любовных приключений. Опасности преподносятся „порциями“, и это, видимо, должно заставить читателя проглотить и все остальное, нередко не только не имеющее никакого отношения к афганским событиям, но и надуманное или вовсе сомнительное». Резюмируя: «могла получится небезынтересная публицистическая книга — все испортила низкопробная беллетристика». Насчет термина «низкопробный» можно поспорить, но нельзя отрицать, что это вполне здоровый взгляд на предмет.
Афганистан стал для СССР тем, чем Вьетнам был для США, но «Дерево в центре Кабула» не стало для русских тем, чем копполовский «Апокалипсис сегодня» стал для американцев. А шанс был: новейший материал, миф об афганском походе, погружение авангардных отрядов СССР в сердце тьмы действительно требовали нарратива, упаковки. В локомотивном тексте у Проханова не получилось передать мистический ужас афганского кошмара, придумать своего полковника Курца, продемонстрировать отличие от прошлых войн и конфликтов: он был слишком увлечен идеологической компонентой, задачей информобеспечения войны; ему был важен статус Бояна «афганского похода», упивающегося милитаристской экзотикой певца в стане русских воинов. А между тем, судя по его же более поздним текстам, это было другое поколение воевавших, другая война, другие цели, другой тип безумия, но в «Дереве» не нашлось сюжетной ветки, на которую можно было все это повесить; вместо «Апокалипсиса» получился сборник репортажей, нанизанных на живую нитку характера очередного его альтер-эго.
Пережив в Кабуле февральский путч, спровоцированный американской агентурой, Проханов выезжает в Кандагар. Войска прочесывают кишлаки, он участвует в зачистках и, оживив свои навыки «романтического этнографа», изучает местный уклад, а в пути между населенными пунктами наблюдает «светомузыку гор». Четыре года спустя он проедет по той же дороге, которая будет выглядеть совсем иначе: вся, до горизонта, она захламлена битой техникой, взорванными танками, искореженными бэтээрами. От кишлаков тоже останутся одни черепки, груды мусора — все будет размолочено в прах. «Таджикан называлась деревня», вспоминает он одно название.
Увязание в Афганистане, превращение короткого похода в затяжную азиатскую войну происходило медленно, но неотвратимо. Надо полагать, там было все то же, что теперь происходит с американцами в Ираке. Наркоплантации, наркотрафик, минная война, шахиды, попытки замирить одних князьков, вооружить других и уничтожить третьих, издевательства над заключенными в тюрьмах и проч. На местное правительство особых надежд возлагать не приходилось. Кармаль постепенно «амортизировался»: его алкоголизм прогрессировал, и довольно скоро его уже нельзя было демонстрировать в качестве фронтмена афганской государственности. Его, таджика, сменил пуштун Наджибулла, «доктор Наджи», бывший сначала главой тамошнего КГБ — ХАДа. Как и в СССР при Андропове, разведка пришла к управлению страной.
«Я был в Афганистане девятнадцать раз», — говорит он с такой интонацией, с какой обычно произносят «я девятнадцать раз смотрел „Касабланку“». На самом деле «девятнадцать» — это он сказал мне; просматривая его интервью, я не раз сталкивался и с другими редакциями этой цифры: 11, 13, 15; факт тот, что на протяжении войны он бывал там очень часто. Рутинная поездка длилась от двух недель до месяца. По прилету он обычно направлялся в похожий на Трианон Президентский дворец Тадж — тот самый, теперь там размещался штаб советской 40-й армии. На правах официально аккредитованного журналиста он осведомлялся, где сейчас происходит какая-нибудь крупная операции. К примеру, выясняется, что через три дня начинается операция в Герате (операции в Герате начинались чуть ли не раз в месяц — это был афганский Грозный). Он вылетает в ту дивизию, которая расквартирована у Герата, и появляется всюду, куда его пускают: смотрит, как выдвигаются и развертываются войска, как устанавливается артиллерия, как колонны идут в Герат, как гаубицы начинают работать по объектам, где засели моджахеды, как колонна втягивается в узкие улочки, как БТР подрывается на мине, стрельба, бой… Наблюдать все эти будни войны он может непосредственно из колонны или из штаба, развернутого, допустим, в цитадели крепости: командир дивизии управляет боем, взлетают вертолеты, привозят раненых. Иногда его брали с собой на борт, и он летал на бомбардировки. Зачем? «Для баталиста все это было бесценным опытом».
Афганистан одарил Проханова и другими впечатлениями. После выхода «Дерева» дома, в Москве, в ЦДЛ, он был подвергнут остракизму своими коллегами. С ним демонстративно переставали кланяться — не то чтобы друзья, но те знакомые, кто мог позволить себе за его счет набрать очки. Он становится, по удачному выражению Н. Ивановой, человеком «нерукопожатным». С ним перестает здороваться Комиссаржевский — тот самый, который с восторгом приветствовал его репортажи с Даманского. Очень болезненным для него был эпизод с писателем Олегом Васильевичем Волковым (1900–1996, автор сборника «Последний мелкотравчатый и другие записки старого охотника» и автобиографического романа «Погружение во тьму»). Этот человек, учившийся в гимназии с Набоковым, просидевший 20 лет в лагерях, был цэдээловской достопримечательностью — символом белой России, патентованным интеллигентом, аристократом и чуть ли не совестью нации. В 70-е они были неплохо с ним знакомы, не то чтоб дружили, но раскланивались, шутили, и это было лестное для Проханова знакомство. Но однажды, году в 82-м, Волков не поздоровался с ним при встрече в ЦДЛ. Проханов удивился, но списал это на возраст и рассеянность. Когда инцидент повторился, все стало ясно: его исключили из круга порядочных людей. Оказалось, петь Афганистан было не комильфо.
Сам он характеризует происходившее как «травлю», но его друг писатель Личутин, например, утверждает, что это была не то что травля, а скорее насмешки. «Проханов-соловей» был поводом «для людей бесталанных и низкого полета объединиться против. Это позволяло им принизить его цельность и значимость — как с Пушкиным, которого называли бабником».
Случай с Волковым, между тем, до сих пор его задевает. «Я вот думаю — если ты символ белой империи, как же ты не можешь понять имперскую тенденцию страны, которая движется в том направлении, в котором шел Скобелев, — на Хиву и на Бухару, достиг границ Афганистана. Как же ты мне, империалисту, а это была ведь чисто имперская война, не подаешь руку?».