Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместо ответа д’Акр подошёл ко мне и поставил лампу на столик, стоявший у изголовья моей постели. Взяв злополучную воронку, он поднёс её медным ободком близко к свету. В таком освещении гравировка казалась более отчётливой, чем вечером накануне.
– Мы с вами уже пришли к выводу, что это эмблема титула маркиза или маркизы, – сказал он. – Мы далее установили, что последняя буква – «Б».
– Несомненно, «Б».
– А теперь насчёт других букв. Я думаю, что это, слева направо, «М», «М», «д», «О», «д» и – последняя – «Б».
– Да, вы, безусловно, правы. Я совершенно ясно различаю обе маленькие буквы «д».
– То, что я вам читал, – это официальный протокол суда над Мари Мадлен д’Обрэ, маркизой де Брэнвилье, одной из знаменитейших отравительниц и убийц всех времён.
Я сидел молча, ошеломлённый необычайностью происшедшего и доказательностью, с которой д’Акр раскрыл его истинный смысл. Мне смутно вспоминались некоторые подробности беспутной жизни этой женщины: разнузданный разврат, жестокое и длительное истязание больного отца, убийство братьев ради мелкой корысти. Вспомнилось мне и то, что мужество, с которым она встретила свой конец, каким-то образом искупило в глазах парижан те ужасы, каковые она творила при жизни, и что весь Париж сочувствовал ей в её смертный час, благословляя её как мученицу через каких-то несколько дней после того, как проклинал её как убийцу. Лишь одно-единственное возражение пришло мне в голову.
– Как же могли попасть инициалы и эмблема её титула на эту воронку? Ведь не доходило же средневековое преклонение перед знатностью до такой степени, чтобы украшать орудия пытки аристократическими титулами?
– Меня это тоже поставило в тупик, – признался д’Акр. – Но потом я нашёл простое объяснение. Эта история вызывала к себе жгучий интерес современников, и нет ничего удивительного в том, что Ларейни, тогдашний начальник полиции, сохранил эту воронку в качестве жутковатого сувенира. Не так уж часто случалось, чтобы маркизу Франции подвергали допросу с пристрастием. И то, что он выгравировал на ободке её инициалы для сведения других, было с его стороны совершенно естественным и обычным поступком.
– А что это? – спросил я, показывая на отметины на кожаном горлышке.
– Она была лютой тигрицей, – ответил д’Акр, отворачиваясь. – И, как всякая тигрица, очевидно, имела крепкие и острые зубы[51].
1903
Однажды поздним вечером (было нас человек шесть) мы сидели у огня и рассуждали о привидениях – да и о чём ещё можно говорить зимним вечером у камина? Ничего нового к общеизвестным фактам никто из нас, очевидно, добавить не мог: каждый лишь пересказывал истории, когда-то прочитанные, а делать вид, будто сам некогда пережил подобное, не хотел. Один рассказчик развернул повествование со слов деда, другой поведал нам о якобы «непокойном» доме, в котором жили его родственники, – судя по всему, ничего более конкретного нам услышать в тот день было не суждено. Самым популярным у нас оказалось слово «говорят» – реальные факты отсутствовали: вздумай мы вынести своё «дело о призраках» на суд присяжных, ни один из наших доводов не прошёл бы.
Были, впрочем, в комнате и такие, кто говорил больше других. В любой беседе, как на скачках, тут же выявляются лидеры, оставляющие другим лишь право довольствоваться участием в соревновании. С другой стороны, продолжая сравнение, стоит заметить, что не всегда фавориту удаётся выдержать взятый темп: вот он сбавляет скорость, начинает отставать, и к финишу первой приходит тёмная лошадка, поначалу державшаяся позади.
В комнате наступило молчание. Рассказчики исчерпали тему – уж очень невелик был запас известных нам историй. В эту минуту один из присутствовавших поднялся (всё это время он, надо сказать, сидел несколько в стороне и говорил меньше прочих), подошёл к огню, вынул щипцами раскалённый уголёк и принялся методично раскуривать трубку. Вышло так, что, пока он совершал этот бесхитростный ритуал, остальные молча наблюдали за ним, словно заворожённые. Наверное, сам ход нашей беседы предрасполагал к тому, чтобы малейшим пустякам придавалось чрезвычайное значение. К теме мы подошли, в общем-то, легкомысленно, и никто из нас не осмелился бы заявить, будто верит в собственную историю. Но постепенно, помимо воли рассказчиков, предмет разговора прочно завладел нашим небольшим кружком. Настало мгновение, когда каждый вдруг ощутил в своём соседе не столько поддержку, сколько источник страха и неуверенности; иными словами, мы застращали друг друга до такой степени, что раздайся стук в дверь, упади стул или мигни лампа – и все обезумели бы от ужаса. Вот в таком несколько болезненном возбуждении мы и наблюдали за тем, как Джордж Венн при помощи уголька методично раскуривает трубку.
– Сдаётся мне, друзья мои, что предмет разговора знаком вам лишь понаслышке, – проговорил он отрывисто, попыхивая дымком.
Обычно Венн говорил спокойно и медленно, почти величаво, а в тот вечер, возможно умышленно, он был как-то особенно нетороплив; затаив дыхание, все мы ждали, что же он скажет дальше.
– Выслушав все ваши рассказы, я пришёл к выводу, что никто из вас, похоже, своими глазами привидения так и не видел. Мне же выпало такое счастье.
Последние слова он произнёс громко и как-то слишком, по-моему, многозначительно. Венн всегда говорил глуховатым басом, а тут мне и вовсе показалось, будто голос его доносится из-под земли. В какой-то миг вспышка уголька осветила лицо говорившего загадочным алым светом; затем Венн окутал себя облаком дыма и стал пробираться к своему креслу. Во взглядах наших, прикованных к его фигуре, уже горел неподдельный интерес – пожалуй даже, предчувствие чего-то таинственного.
Наверное, не только у меня возникла курьёзная мысль: ведь если учесть все обстоятельства и сопоставить факты, то, простите, кому же ещё, как не Джорджу Венну, мудрое Провидение должно было предоставить этот чудесный шанс – вплотную соприкоснуться с миром неведомого? Дело, может быть, ещё и в том, что Венн с самого начала был для нас тёмной лошадкой; все мы знали друг друга в основном ещё со школьной скамьи, он же вошёл в наш круг сравнительно недавно. Будучи самым старшим в нашей компании, он обладал характером решительным и замкнутым; остальных же всегда отличала склонность к излишнему многословию. Венн не изображал скуку, он действительно сохранял полнейшее хладнокровие, когда все мы парили душами в высочайших сферах, и оставался безмятежен и невозмутим, пусть бы нами овладевало самое буйное веселье. Следует заметить, что Венн не поддавался всеобщему настроению, будь то возбуждение или, напротив, подавленность; мы же, совсем ещё юноши, имели обыкновение попеременно бросаться из одной крайности в другую, то преисполняясь восторгом, то погружаясь во мрак уныния.