Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скорей бы к ней!
И, не поворачивая к Москве, отправился Петр в Немецкую слободу, к каменному дому в восемь окон. Ярко горели эти окна, будто ждала она.
А и правда, ждала: выбежала встречать, кинулась на шею, прижалась. И сердечко ее стучало громко, радостно. Петр любовался таким родным, распрекрасным лицом.
— С возвращением! — сказала Анна.
— Рада?
Смутилась, зарделась, что роза, взор потупила. Рада, значит…
— Женюсь, — прошептал он, царапая ее нежную щеку щетиною. — Погоди, вот с делами управлюсь — и женюсь…
Ничего не ответила, только охнула, когда Петр ее крепче в объятиях сжал. В этот самый момент он думал, что решение о женитьбе — весьма правильное и разумное. Пущай Евдокия упрямится — когда уж велено ей в монастырь идти? — но ничего-то не сделает. Вон, доносили Петру, что якшалась женушка его разлюбезная с бунтовщиками. Неужто она думает, что избежит наказания?
Прочь ее! С глаз долой, как и прочих Лопухиных…
…бояре против будут. Но Петр многое задумал, скоро все переменится на сонной Руси, очнется она ото сна, встанет в полный рост и вновь будет великою державой.
Анна же щебетала о пустяках, но так, что щебет этот не вызывал обычного раздражения. Напротив, рядом с нею ему было уютно, спокойно, и гневные мысли отступали.
Три дня пробыл он в Немецкой слободе, за которые множество слухов по Москве пронеслось, от самых нелепых — дескать, подменили царя на чужбине — до таких, к которым прислушались умные люди.
А как выехали, подобрался к Петру верный друг Алексашка и заговорил шепотом, что, мол, поговаривают, будто Анна не сильно-то тосковала в разлуке, завела полюбовника-саксонца, о чем доподлинно всем известно.
Да Петр отмахнулся: про полюбовников будущей царицы — а он уже твердо уверился, что женится на Монсихе, — ему доносили постоянно. И он не давал себе труда задуматься, сколько в тех словах было правды, не вызывали эти сплетни ревности, но напротив, веселили его.
И Алексашка, видя этакое равнодушие, отступил.
Плечами только пожал: мол, сам думай.
Вторая встреча с дорогой женой, которую Петр давненько уже не видел, была безрадостна. Глядел он на круглое пухлое лицо Евдокии и думал, что нехороша она сделалась. Толста. Щекаста. И вновь в глазах ее светлых слезы стоят, готовые излиться. Но нет, не плачет, смотрит прямо, себя превозмогая.
— Отчего ты еще здесь? — с раздражением спросил Петр. — Велено тебе было в монастырь идти!
— Велено, — склонила голову Евдокия. — Однако не лежит мое сердце к служению. В миру остаться дозволь… разве ж я тебе мешаю?
Мешает. Тем, что есть, — мешает. Не проходит и дня, чтоб не напомнил кто-нибудь о царице, о матери наследника, не упрекнул, если не словом, то взглядом. Да и самому неспокойно было, когда она тут.
— Все же жениться задумал, — сказала Евдокия. — На ком?
Промолчал Петр.
— Что ж, всемилостивейший государь, — прозвучало это как насмешка. — И ответа твоего мне не надобно. Знаю. На Монсихе, немке, которая тебя приворожила… Будь она проклята!
— Замолчи!
— А не то что?
Никогда-то прежде не смела Евдокия перечить царю, все надеялась на милость, на понимание, на каплю жалости, однако верно говорят, что каменным сделалось сердце царя. Да и то, было ли в нем хоть когда-нибудь место для несчастной Евдокии?
— Не боюсь я тебя больше, — сказала она, проглатывая обиду. — Сгубил ты мою жизнь, сгубишь и свою. Ну да Господь тебе судья.
Развернулась и ушла.
В монастырь? Что ж, пусть так, вряд ли в монастыре будет хуже, чем тут, где она, царица, была словно нищая приживалка… так она себя утешала.
И не прошло недели, как отправилась подвода в Суздаль, увозя Евдокию. Ровно сидела царица, никто не увидел ни слезиночки, не услышал ни жалобы. Да и сама она испытывала уже не обиду — странное, неведомое ей прежде облегчение, будто избавилась она не то от тяжкой болезни, не то от повинности.
Что ее ожидало? Евдокия не знала.
Однако помнила слова: за все воздастся. И не только ей, несчастной. Так пусть же остаются, живут как умеют… счастья на чужих слезах все одно не построить.
Новая жизнь началась для Анны, разделенная на две половины. В одной присутствовал Петр с его неожиданными визитами, сопровождавшим царя шумом, суетой, бестолковостью. В другой — были покой и Кенигсек.
— Оставь его, — шептали и Модеста, и матушка, дрожа при одной мысли, что царь узнает об этакой измене. — Опасно! Не зли царя! Донесут!
Доносили, впрочем, как и обо многих других мужчинах, которые появлялись в роскошном доме Анны. И царь лишь отмахивался от сплетен.
Верил.
Но всякий раз, выбегая ему навстречу, заглядывая в круглые кошачьи глаза, Анна цепенела: а ну как прознал? Вдруг приехал не для того, чтобы обнять ее, расцеловать в щеки, царапнув кожу колючими усами, обдав ее запахом вина и табака, но за местью.
А был он мстителен.
И злопамятен.
И, верно, следовало бы ей послушать матушку. Анна всякий раз, готовясь ко встрече с любовником, давала себе слово, что уж это-то свидание станет последним. Но не находила сил.
Требовала ее истерзанная душа счастья.
— Поздно, — шептала Апраксия, раскладывая карты. — Что сделано, того уж не воротишь, выбрала ты, красавица, дорогу, по ней и пойдешь. Но береги царский подарок, пока он при тебе будет — оборонит тебя… хоть сколько-то оборонит.
Анна знала, что речь идет о шкатулке, уже изрядно позабытой — хватало и иных даров, — и клялась, что сбережет ее. На самом же деле теперь вид этой вещи вызывал у нее престранное неприятие. Анне была отвратительна нарочитая дешевизна шкатулки, и та простенькая мелодия, что пряталась в ней, и стеклянное озеро, и лебеди, и лодочка с фарфоровой девой. Ей хотелось взять шкатулку и ударить ее о пол, чтобы в щепки, вдребезги, чтобы себя самое высвободить из деревянного этого ящика…
…не деревянного — каменного, называемого домом.
Он роскошен. И так похож на тюрьму…
— Это у тебя нервическое, — сказала сестрица, когда Анне случилось ей пожаловаться. — Попей капли для сна, и все пройдет.
В снах теперь было вовсе от теней не протолкнуться. И уже не просили у Анны — требовали. Она же раздавала им червонцы, которые черпала из бездонного ведра…
И наяву ей было не легче.