Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ювелиры бегали по дворцам со скрученными в свитки рисунками и подносами с драгоценностями. Его приказания ни в чем не уступали приказаниям Людовика Четырнадцатого. Он хотел украшать общественные праздники, в том числе и драгоценностями, он хотел изменить не только Европу, но и стиль своего двора. Сочетая новую знать со старой, он сочетал новые драгоценности с теми, что остались от павшей короны. Он велел изменить свои собственные эмблемы — сам указывал и делал наброски, — он назначал людей и издавал указы об охране того, что теперь стало драгоценностями империи.
В феврале 1804 года я видел Наполеона в первый раз — он промчался мимо меня галопом, направляясь в свой загородный дом, в Мальмезон. Это произошло во время заговора против него, когда его охраняли особенно тщательно. Меня едва не арестовали, потому что за минувшие два года я не озаботился завизировать свой документ и в кармане у меня обнаружились английские монеты. Грязь от колес его кареты запачкала мой сюртук, словно говоря «я вас требую», но он для меня все еще оставался узурпатором, хотя мои старые друзья и бывали при его дворе.
Жизни вождей часто бывают отмечены одной ошибкой, которая меняет все, что происходит в дальнейшем. В случае с императором многие сочли бы ошибкой его испанскую или русскую кампании, шокирующую поспешность с казнью Бурбона — герцога д’Энгиена или второй брак. Иные же, включая мать Наполеона и композитора Бетховена, полагали, что ему не следовало возводить себя в императоры. Летом и осенью 1803 года Бетховен писал свою Третью симфонию и хотел назвать ее «Bonaparte», ибо видел в Наполеоне героя своего времени. Когда великий немец узнал, что Бонапарт короновал себя с совершенно неуместной причудливостью, он разорвал заглавную страницу своей работы и назвал ее общим словом «Eroica».[112]
Не раз я слышал, как Констан, бывший тогда камердинером императора, рассказывал, что Наполеон раздражался и бранился, когда его облачали в одеяния для коронации. Он шутил насчет счетов, которые ему предстоит получить, когда надевал кружева и сборчатые манжеты, белые шелковые чулки, вышитые золотом, белые бархатные сапожки и панталоны. Подвязки, пряжки, пуговицы — все из бриллиантов. Поверх алый бархатный камзол и плащ, застегнутый на бриллиантовую застежку. Коронационная мантия, вышитая золотыми пчелами, вес имела в половину веса самого императора, который даже присел, когда ее надели на него; корона же представляла собой диадему из золотых дубовых и лавровых листьев.
Затем он послал за нотариусом Жозефины, Радиго — тем самым, который некогда советовал Жозефине не выходить замуж за молодого человека, «не имеющего ничего, кроме плаща и шпаги».
— Я стал перед ним в этой мантии и с «Регентом» на шпаге, — сказал он, — и спросил, не имеется ли у меня нечто большее, чем плащ и шпага, в качестве рекомендации.
Император разработал церемонию коронации с художником Изабе, передвигая маленькие игрушечные фигурки, как передвигал своих солдат в сражениях. Мадам де Монтессон, которая считалась вдовой герцога Орлеанского, обучала его придворных старому этикету.
Меня там не было. Не видел я и процессии, когда он ехал из Тюильри к Нотр-Даму, а потом обратно. Не видел гнедых лошадей с белыми плюмажами, великолепные кареты, обелиск, иллюминированный на площади Революции, огни между колоннами Гард Мебль. И за это на Святой Елене император, найдя меня, выкрутил мне ухо немного сильнее, чем обычно делает ради шутки.
— Кортеж-то, по крайней мере, вы видели? — спросил он.
— У меня был билет, но моя патронесса, леди Клэверинг, ужасно простудилась в это время, и я остался дома.
— Вы тогда были злобным аристократом! — он все еще крепко сжимал мое ухо.
— Да, а теперь я здесь, рядом с вами.
Отпустив меня, он улыбнулся, с большим усилием подавив слова, готовые сорваться с уст. Я знаю, он все еще причисляет меня к сен-жерменскому кругу, к тем, кто навсегда остался для него «чужаком». Ему было с этими людьми не по себе, даже если они служили ему как императору. Он делал для них слишком много или слишком мало, а ни то, ни другое никогда не бывает правильно, говорил он. Поэтому он творил собственных графов и баронов — создавал наследственные титулы в соответствии со службой государству, состоянием и влиянием. Но я-то все равно знал, что существуют графы и «графы», и что графы по рождению наделены особыми отличиями. Его двор состоял из тех, кого возвысила революция, равно как и из семей вроде моей, которую революция обобрала до нитки. Императору казалось забавным, что госпожа де Монморанси торопится завязать туфли Жозефине, в то время как новоиспеченные дамы боятся, что их примут за служанок.
Как я могу и почему должен говорить ему, что тогда он мне не нравился? Мы стояли по разные стороны баррикад. И по возвращении на родину у меня было ощущение, что я оказался в другой стране. Будучи далек от желания праздновать его триумф, я надеялся, что в тот день что-нибудь да произойдет — не то чтобы адская машина или заговор англичан, но все же случится какой-нибудь промах, ложный шаг, который доставит мне мгновенное удовольствие.
Я прожил десять лет, ненавидя его и движение, которое его возвысило. Я знал его немного как ученика, потом как миф, задолго до того, как узнал человека. Я еще не был переубежден, находил пышную торжественную церемонию отвратительной, мне претила идея империи, празднества и фейерверки, это гибридное существо в стиле Цезаря. Даже воздушный шар коронации, который должен был перелететь через Альпы, был мне отвратителен. Я спрятался, увидев Париж, окна которого увешаны знаменами и коврами, а в окнах бедняков висели изукрашенные простыни. Мне казалось удивительным, как он все это вернул — процессию, королевские регалии, чтобы художник революции Жак-Луи Давид изобразил происходящее как можно более величественным. Костюмы и короны, эта насмешка над аристократией, оскорбляли меня, ибо я знал друзей, которые были казнены потому, что их портреты висели в наших салонах или из-за частицы «де» перед их именами, из-за герба, кольца знатности, куска кружев.
Я был в Нотр-Даме и видел папу, который приехал на церемонию, как раз в тот момент, когда Терезия Тальен в своем прозрачном платье распростерлась перед ним. Я слышал, как папа простил ее:
— Встаньте и больше не грешите.
Не мог я понять и воина, который носит вышитые перчатки и испанское платье из пурпурного бархата, этого корсиканца, выходца из мелкого дворянства, который настоял на том, чтобы его жена, красивая, но с дурной репутацией Жозефина, теперь увешанная бриллиантами, также была коронована. Какая наглость, когда люди помнят, что ни одна из королев в течение многих веков, со времен Марии де Медичи и вплоть до Марии-Антуанетты не удостаивалась подобных почестей!
Я не осмелился сказать ему, что считаю коронацию фальсификацией, несмотря на присутствие папы, потому что Наполеон не был законным монархом. Он не произошел, как положено королю, от Бога. Быть императором не более законно, чем быть фальшивым королем. Все это в целом — держава императора, рука правосудия Бурбонов, сшитый из кусочков монарх с его склочной семьей (потому что его сестры-принцессы отказались нести шлейф Жозефины) — было для меня воплощенным безумием. Тогда я еще не мог согласиться с тем, что если первыми королями стали наилучшие из воинов, то вполне справедливо, что Наполеон основал четвертую династию во Франции. Такой же выбор совершил Рим, когда повернулся лицом к Юлию Цезарю.