Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Довольно скоро он перебрался из Люксембургского дворца в старинные апартаменты королей в Тюильри и спал теперь на кровати Марии-Антуанетты. Он потребовал для своей спальни портрет Джоконды (Моны Лизы) работы Леонардо да Винчи. Он говорил мне, что в ее старинном лице находит ответы на вопросы, которые всегда вертелись у него в голове, а в пейзаже позади нее он и его братья видели Корсику. Он усыпал Жозефину драгоценностями (это было нетрудно), настоял на возрождении и преувеличении великолепия придворного этикета. Откуда мог человек такого рождения знать подобные вещи? Остается только назвать это инстинктом к знатности в сочетании с хорошей тренировкой.
В разгар республики он шел к монархии с ее двором. «Регент» и прочие бриллианты тогда несли в себе некоторую опасность — они ведь тоже были символом неравенства и королевской власти. Но Наполеон, хотя и не по рождению, уже тогда был выше других и стоял особняком.
Бриллиант, спустя столетие после того, как был найден, нашел человека под стать себе. Вспоминая первые победы, император говорил, что тогда он считал «Регент» своим счастливым талисманом.
— Экономия и даже скупость дома, великолепие на публике, — сказал он.
Это правда, что он ел картофель с луком во время своих кампаний и разбавлял водой шамбертен, но он же наслаждался и все еще наслаждается золотым шитьем, оставляя одежду камердинерам там, где она упала. Он привык к великолепным комнатам, стоящим навытяжку генералам и королям, ожидающим приема, к пище, готовой в тот момент, когда он велит ее подать (однажды повару пришлось зажарить двадцать три курицы, чтобы императору можно было подать свежезажаренную, как только он прикажет), к палаткам, полностью готовым для него во время кампаний. Женщины тоже ждали его — одетые в белое, когда он возвращался домой после кровопролитий. Даже сейчас он все еще наслаждается тем, как люди замолкают и краснеют, когда мы выходим из дома, как в них нарастает страх, наслаждается тем, что мы стараемся предугадать каждое его желание прежде, чем он успеет высказать его, и тем, как неусыпно мы следим за ним, чтобы мигом вскочить и принести то, что ему понадобилось.
Короче говоря, он по необходимости двуличен. Он понимает, что он — человек и что он — должностное лицо, а это не одно и то же. Как актер, он отделял себя от одного, чтобы стать другим, когда это необходимо, пока в конце концов эти двое не стали сливаться воедино. Он выказал свое актерское мастерство, когда роялисты попытались убить его бомбой. После того как адская машина взорвалась накануне Рождества у него на пути, он оставил позади крики и кровь на улице, поехал в оперу и досидел до конца спектакля. Он вернулся в Тюильри со спокойной улыбкой, потом закрыл дверь, и было слышно, как он кричит на полицейских.
В это время я тоже был двуличен — жил среди эмигрантов в Лондоне как «Феликс», а вечерами выходил как граф Лас-Каз, в своей единственной рубашке. В обоих случаях мои манеры и лицо оставались одинаковыми, но как Феликс я был невидим для тех, кто радостно раскланивался с графом. Тогда же я обзавелся третьей личиной для написания своего «Атласа». Я воспользовался псевдонимом Ле Саж.
«Атлас» был закончен, и я испытывал странное и удивительное чувство, входя куда-либо и слыша, как книгу и Ле Сажа обсуждают в моем присутствии в гостиных. Я видел свой «Атлас» на столах у лондонцев, даже наблюдал, как знакомые мне люди справляются по нему, ничуть не подозревая автора в потрепанном французике.
Это было в дни, когда я едва понимал, кто я и что я, ибо, кроме всего прочего, я был иностранцем и в ссылке, вдалеке от всех, кого любил, и совершенствовался в языке, который выучил в Бостоне.
— Вы всегда можете быть другим своим «я», — сказал император. — Я не верю, что внешность можно изменить, и мне приходилось скрывать свое лицо по пути на Эльбу, иначе меня убили бы. Здесь этом острове, я стал тем, кем никогда не бывал прежде. Здесь нет ни бриллиантов, ни света, и каждый день — сплошное притворство.
— Большее, чем при дворе? Или на войне? — спросил я.
— Большее, чем вы можете себе представить, — ответил он.
— Мне хотелось сразу же надеть бриллиант, — рассказывал император, — и подходящий случай представился, когда приехал лорд Корнуэллис,[110] чтобы подписать Амьенский мир. Я торопил Нито, который должен был вставить бриллиант в мою шпагу. Я велел вставить камень в эфес, и эфес вовсе не должен был быть совершенным. Эти ювелиры вечно поднимают суету.
«В шпагу?» — переспросил Нито, и я понял, что он этого не одобряет.
— Я добился власти при помощи шпаги, — ответил я. — Я полагал, что мне следует переименовать камень, назвать его «Наполеоном», но, право, зачем это было нужно? Корнуэллис не мог глаз отвести! Я привлек его внимание, поглаживая свою шпагу, чтобы он мог видеть, чем мы владеем. Думаю, он знал, что это бриллиант губернатора Питта, драгоценность, которой Англия когда-то позволила ускользнуть, и он должен был знать арабское поверье, что генерал, владеющий самым крупным бриллиантом, всегда побеждает. Вот я и дразнил его — в конце концов, новорожденное правительство должно ослеплять и поражать. У меня был инструмент, чтобы показать, что мы не такие нищие, как он полагает. И я дарил их всех множеством бриллиантов, когда они подписали Амьенский и Люневильский мир.
Тогда, в июне 1801 года, Корнуэллиса в Зале послов ожидали три консула — Наполеон, конечно, был первым консулом, — весь дипломатический корпус в мундирах, обшитых галунами, генералитет в полной форме и при всех регалиях. Один только Наполеон был в простой форме егерского полка, но с той самой шпагой. Все цвета и весь свет собирались в его бриллианте и устремлялись из него, вонзая в стены зала колючие лучи.
Из хаоса революции Наполеон уже созидал новую Францию. Развив неистовую активность, он создал Банк Франции и свод законов, позднее превратившийся в Гражданский кодекс. Он реформировал законы, подписал конкордат с церковью, восстановив культ для народа, начал строить мосты и набережные, дороги, каналы. Он создал наши лицеи и покончил с десятидневной неделей.
— Ваш господин Питт заявил, что я — средоточие всего, что есть опасного в революции, сказал я Корнуэллису, — продолжал он. — Он не знал, что ответить. Но мир мы все же заключили, поскольку, будучи солдатом, он уважал меня. Это был первый англичанин, который мне понравился, и он оставил у меня хорошее мнение о своей стране.
Император рассказал мне, каким образом Корнуэллис сдержал свое слово. Тогда, после долгих отлагательств, он уже должен был подписать Амьенский договор, но не смог сделать это в назначенный час. В тот вечер из Англии прибыл курьер с поправками к некоторым статьям. Корнуэллис, поскольку он уже дал слово Наполеону, сообщил курьеру, что все подписано.
Мы поговорили о том, как больной Питт согласился на освобождение католиков в Ирландии перед Амьенским миром.