Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Татьяна Николавна! Откройте! Это Мишель! Это Мишель!
Какие-то люди стоят у нее за спиной на лестничной клетке – низкорослые Никишины: на нем резиновые шлепки и майка-алкоголичка, а Шурка в мужниной футболке, теребят Мишель – что случилось? Но ей нужно не их, а учительницу.
– Татьяна Николавна!
Наконец, та открывает. Спрашивает что-то – но Мишель не понимает ничего.
– Соберите детей! Надо детей спрятать! Надо их убрать от этого поезда! Там заразные!
Она хватает учительницу за рукав, за руку, тянет за собой, та гладит ее щеки, пальцем проводит по мочкам ушей – пальцы становятся мокрыми и красными.
Глаза жжет и застит, бесполезные уши сочатся горячим.
– Вы же их учитель! Они вам верят! Вас послушают! Пожалуйста! Это прямо сейчас нужно!
Как ее убедить? Как?!
– Помогите!
3.
Дверь распахивается. В прихожей изолятора расплескивается свет с лестницы. Егор выглядывает из комнаты – и тут же мимо него туда прорывается, оскальзываясь от спешки, монах. Егор выбрасывает руку, хватает его за черные лохмотья, но те трещат, оставляя обрывок у Егора в разодранных пальцах – а отец Даниил выпутывается и одним скачком оказывается в дверях.
И – падает навзничь. Ползет по полу, утираясь: нос разбит, кровь в ладонях не помещается. Смотрит загнанно: выход перекрыт. На пороге стоит Полкан, кулак отряхивает.
Егор подскакивает к нему. Тот улыбается.
– О! Живой! Ну, жив – и слава богу.
– Ты видал? Это как так вышло?! С поездом?
– Ну как-как… Пришлось вот. Пришлось вот так. Ничего. Там разобрались – и с этим разберемся!
– Ты видел этих, внутри? Которые одержимые! Я видел, ты…
– Да уж… Познакомились. Что, пойдем? Тут еще дел невпроворот. Людей надо… Куда бы их… А то сейчас месиво начнется…
Егор кивает.
– А если в бомбоубежища? Заводские? Ну, которые ты мне тогда…
– Пум-пурум… Точно. Молоток!
– А с этим что?
Егор показывает на съежившегося в углу монаха.
– Не знаю. Кончить его? По законам военного времени. Ствол дай-ка сюда.
Егор протягивает пистолет Полкану – с сомнением. Тот берется за рукоятку, подкидывает пистолет в воздухе, примериваясь к весу, наводит на монаха. Отец Даниил весь подбирается, но лицо не прячет. Сидит, смеется.
– Чего скалишься, чмо? А?!
– Конец вам. Через мост не могли только пробраться. А как проехали, тут все. Стреляй, не стреляй. Обратно получите свое. То, что на нас наслали.
– Наслали и поделом! В аду вам там всем гореть!
Егор замирает. Трогает Полкана:
– Это… Это правда, что ль? Что это… Мы на них? Это вот – навели?
Отец Даниил не хочет бояться пистолета. Говорит в дуло упрямо:
– Правда, правда.
Полкан делает к нему шаг.
– Не веришь, что кончу тебя? Думаешь, безоружного не стану? А зря!
– Харя у тебя, как у палача и изувера. А сдохнуть не страшно. Чего там бояться? Ада? Так я уже в аду. Вряд ли там хуже. Я на том берегу через такое прошел, что мне это избавлением будет.
Егор снова дергает Полкана:
– Он говорит, надо уши выткнуть, чтобы с катушек не съехать, как те в поезде… Совсем оглохнуть. Это правда?
Он сейчас вот что понимает: ведь оглохнуть это значит… Это ведь не только перестать слышать просто мир. Это ведь еще значит музыку больше не слышать никогда. Не слышать – и не играть. Это значит…
– Это правда?!
Полкан смахивает его руку.
– Да откуда я-то знаю?!
– Ну ты ж говоришь, что это наши с ними так… Во время войны. Ты-то должен знать! Ты ж воевал тогда! Ты же, бля, комендант!
– Ну воевал и воевал! Больно мы лезли в эти дела! Ну, херанули они чем-то из Москвы по регионам – и херанули! Дерьмо! А бомбами там, холерой или гипнозом – какая мне-то тут разница? Они там схавали, эти, умылись кровякой, отъеблись от нас – и все, и ладненько! Кровякой красной! Аля гер ком аля гер, и пошли они все на хуй!
Монах щурится, старается вглухую понять, о чем Полкан бесится. И каркает:
– Так разве? Разве сначала мы, потом вы? Разве не наоборот было?
Полкан тогда шагает к монаху и его пихает сапогом – в живот. Егор цепляется к нему снова:
– Нет! Постой! Это что… Это кто первый-то? Это мы их? Москва их сначала? Вот этим вот? И обычных людей тоже? Там, на мосту, и бабы… И мелкие совсем… Всех? А за что?
Монах выкашливает:
– Сначала на врагов, потом друг на друга… Натравить… Чтобы мы пережрали сами себя, чтобы только вас не замечали там, да? За что? Не «за что», а «зачем»!
Полкан уже орет:
– Откуда я знаю?! Значит, было за что! У меня, шигаон, свой пост, а них там свой! Политику пусть политики делают! У меня допуска нету! Я сам в залупу никогда не лез, и тебе не советую, понял ты?! Все! Пошли отсюда! Много чести для этого говноеда! Как бельмо на глазу!
Егор дергает его на себя:
– А то, что мы даже не знаем, как с ними быть! Этот вон говорит, это все не лечится никак! Уши, ты понимаешь? Барабанные перепонки выткнуть!
Полкан становится против него, наклоняет к нему свою низколобую башку, кладет тяжеленную ручищу на плечо Егору, вдавливает его в пол.
– Я ничего не собираюсь. Брешет эта мразь. Надо идти сейчас и не тут стоять, не жалеть, не хныкать, надо идти и резать их, надо не дырки колоть, а молотить, надо этих уродов, надо этих нелюдей, которые младенцев рвут, фррюкт, которые на кол, на кол людей, их вот так же – на кол, другого нет пути, потому что они как язва на ладони, как бельмо на глазу, они как опарыши на мертвых, ясно тебе это или нет?!
Он вдавливает Егора все глубже, глаза у него пучатся и делаются все бессмысленней, на губах выступает белое, толстые пальцы вцепляются Егору в плечи – но не так, как если бы Полкан хотел сделать ему, Егору, больно – а как если бы он оступился на болоте и стал тонуть в трясине, а за Егора схватился и пытался удержаться.
– А мы должны их, мы их всех до последнего, от уха до уха ножичком, месубах, глаза пальцами, церштор, мы их понимаешь ты, или они нас, мы их сладко на кол, слышишь ты, у каждого свой, морддром, и это значит…
Егор дергается раз, другой – видит, как отец Даниил отползает, а Полкан не замечает побега, Егор расстегивает пуговицы на куртке, а Полкан смотрит только ему, Егору в глаза – и у Егора начинает что-то опять смещаться, сдвигаться – а поп, змеясь мимо, ухмыляется – вот оно, вот оно, то самое, церштор, шигаон, мухи жужжат, липкая кровь, на кол сажать, красное желе…