Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом с машиной – женщина, лет сорока, полная, явно русская. Одежда разорвана в клочья, вспорот живот. Три пальца то ли отрезаны, то ли отрублены топором. Чуть дальше, у капота – девочка. Из одежды на ней только яркая, подростковая куртка, на ногах видны следы крови. Значит, изнасиловали и мать и дочь. Матери выпустили кишки, дочери не успели – случилась добыча, с которой они не справились.
Уроды…
Чуть дальше – у самой дороги, в канаве – лежал мужик. Лежал на спине, залитое кровью лицо, чудовищные, залитые кровью дыры вместо глаз, испластанное то ли ножами, то ли штыками тело. Значит, вытащили из машины и зверски, после долгих издевательств убили.
Сэммел вдруг понял, что девочка еще жива. Он почему-то воспринимал ее как мертвую, хотя она просто сидела, сжавшись в комок у переднего пробитого колеса машины. Почему-то на подсознании он думал, что она умерла, хотя он отлично знал, как выглядят мертвые и как выглядят живые…
Он присел перед ней на корточки, взял за подбородок, чтобы видеть ее глаза. Посмотрев ей в глаза, он почувствовал какой-то холод в душе. Это были глаза… смертельно испуганного теленка. Или щенка. Щенка, которого вдруг забрали от любившего его хозяина и долго и жестоко били. Это не были глаза ребенка, у детей не может быть таких глаз.
– Кто ты? – спросил Сэммел по-русски. – Ты русская? Ты говоришь по-русски?
Девочка помедлила. Потом кивнула.
– Кто ты?.. – спросила она. Ее голос, совсем еще детский, в сочетании с больными, испуганными глазами, производил страшное впечатление.
– Я из морской пехоты, – привычно сказал Сэммел, – мы увезем тебя домой.
Он подумал немного и добавил:
– И еще. Я – русский. Понимаешь, да? Русский.
Девочка снова кивнула. Она могла поддерживать голову и смотреть на него, поэтому Сэммел отпустил ее подбородок:
– Кто это сделал?
Девочка вдруг посмотрела через его плечо – и сжалась, в глазах ее снова плеснулся ужас.
– Они… – чужим и страшным голосом сказала она.
Сэммел обернулся. Бросился назад, срывая с плеча автоматическую винтовку, упал в сырую, весеннюю канаву, которая как-то могла сойти за окоп.
– Контакт на семь! – не своим голосом заорал он.
Китайский внедорожник в полицейской раскраске катился по дороге, накатом. Уже на ходу открылась дверь, из нее выпрыгнул полицейский, в военной форме и с автоматом Калашникова наперевес. Он прицелился на ходу в «Субурбан», Сэммел трижды выстрелил – и увидел через прицел, как брызнуло красным и полицейский повалился на асфальт. Почему-то он даже не сомневался, что в полицейской машине, в полицейской форме – насильники и убийцы, хотя за день до этого участвовал в брифинге на семнадцатом этаже высотки в Астане, новой, отстроенной по-европейски казахской столицы. Первый и третий мир здесь отстояли друг от друга совсем недалеко, порой от них был шаг. И сомневаться было нельзя, хочешь выжить – не сомневайся…
От внедорожника ударили выстрелы – и в этот момент серб, развернувшись на сто восемьдесят градусов в «Субурбане», открыл огонь. Град легких автоматных пуль метров с сорока накрыл полицейский внедорожник свинцовым дождем, превратил в решето кузов, разлетелись осколками окна, с хлопком лопнули шины. Внедорожник прокатился еще несколько метров и остановился…
Сэммел поднялся из грязной канавы. Несло кровью, смертью, дерьмом и бойней, степь пахла сыростью и скорой весной. Он уже давно отвык задавать вопросы о смысле жизни, о грешном и праведном – даже себе самому он никогда не задавал таких вопросов. Он помнил слова, которые ему сказал один аксакал в Туркменистане, старый и мудрый человек. Он сказал: «Весь мир лежит во зле, и ты мало что можешь с этим сделать. Просто помоги тем, кто рядом с тобой. Чем можешь. И на Суде это тебе зачтется…»
С тех пор он так и поступал. И впервые за долгое, очень долгое время был в ладу с самим собой…
Он поднялся. Подошел к девочке, легко поднял ее на руки. Понес к «Субурбану». Переодеться там найдется…
* * *
– Еще живой…
Серб протянул Сэммелу руку, на которой были четыре золотых кольца, аляповатые, женские сережки и еще что-то. На всем на этом были следы крови, а на сережках – даже обрывки кожи и мяса. Вырывали с мясом, рубили руки. А глаза у серба были слепые и мерзлые, как у уснувшей магазинной рыбы…
– Когда у нас была война… – негромко сказал он, – у нас в Боснии были мародеры. Их называли торбари. Мусульмане. Они шли следом за джамаатовскими, с ножами, топорами, торбами. Добивали ими раненых, пленных и забирали все, что может что-то стоить. Когда мы ловили таких, то обычно сажали на кол…
Сэммел подошел к полицейскому внедорожнику, где еще булькал, оплывая кровью, мародер-полицейский.
– Многих убил?! – спросил он по-русски.
В глазах полицейского к боли прибавился ужас. Правосудие – каким бы оно ни было – вот уже много веков разговаривало в этих краях на русском языке.
Сэммел протянул руку – и серб вложил в нее трофейные украшения. Американец бросил их в машину, на полумертвого мента и мертвого его напарника. Какая-то машина, идущая по трассе, с ускорением прошуршала мимо, здесь не было принято останавливаться и интересоваться чужими делами…
– Дай канистру…
Из «Субурбана» передали пластиковую канистру, и бывший морской пехотинец, сняв пробку, направил остро пахнущую жидкость внутрь, в салон бывшей полицейской машины. Затем достал зажигалку…
Полицейский завизжал от ужаса…
Одно и то же. Всегда и везде – одно и то же…
Столкновения первого мира и третьего случались всегда. Будь то восстание сипаев в Индии, или падение Хартума, или высадка морской пехоты США в Никарагуа… это всегда так было. Но мой Бог, неужели было так страшно?
Сначала все было обычно. Когда американцы осваивали Аравийский полуостров, когда за громадные деньги они строили там всю инфраструктуру, скоростные бетонные шоссе. Когда строили целые города, было не так. Арабы хоть и относились враждебно, но все-таки такого беспредела не было. Американцы строили маленькие америки – на острове Киш в Иране или американские городки в Саудовской Аравии – и так и жили в них, за забором, известным всем и каждому, и никто никому не мешал.
Но в какой-то момент все это сломалось. Забор сломали сразу с двух сторон. Ибо те, кто правил этими маленькими злобными народцами, по кривой усмешке судьбы, почему-то владеющими богатейшими землями, уже не просто хотели жить как американцы. Они хотели БЫТЬ АМЕРИКАНЦАМИ, они посылали своих женщин, чтобы те рожали в Америке, они посылали своих сыновей и внуков в Сандхерст и Вест Пойнт, они начинали относиться к своим народам не как к своим детям, пусть непослушным, но все же детям, а как к чужакам, к тем, кто мешает по-настоящему наслаждаться жизнью в БЕЗОПАСНОСТИ и ДОВОЛЬСТВЕ, не ощущая острого, как нож, взгляда соплеменника в спину, презрения простого подавальщика в ресторане, ненависти соотечественника на дрянной «Ладе», не пропускающего вперед на дороге. А народы, которыми они управляли, видели все это и озлоблялись. И отцы наций становились даже не отчимами, жестокими и равнодушными, но все же своими, а чужаками, вломившимися в дом сами и приведшими в дом чужаков. Бурлящая лава ненависти прорывалась на едва подсохшей корке протуберанцами взрывов и мятежей, расползалась мутным валом беженцев, несущих за собой голод, болезни, претензии и тщательно взлелеянную злобу. Заборы были сломаны – и рядом с зеркальными небоскребами столицы, Алма-Аты и Астаны, могли быть чудовищные нарывы лагерей беженцев, на которых всем было плевать, новое, взрощенное на воле, жестокое племя конных дикарей-басмачей, безумие и дикость самозастроенных шайтан-городов, занимающих землю бывших колхозов. И ненависть, ненависть, ненависть… Те, кто ломал эти решетки и заборы, говоря о плоском мире и о конце истории, в какой-то своей детской наивности полагали, что рядом может сосуществовать успешный казах – менеджер нефтяной компании или предприниматель, закончивший бизнес-школу и купивший стопятидесятиметровую квартиру в новой бетонной высотке, и казах-дикарь. Как здесь их называли «мамбетня» – дикие уроженцы маленьких, брошенных на произвол судьбы городов и поселков, которым не повезло находиться рядом с Каспием или там, где иностранный инвестор сажает пшеницу с урожайностью девяносто центнеров с гектара. Почти не знавшие школы, ласки, заботы, не видевшие в жизни ничего, кроме чужих машин и заборов, за которые нельзя, опасные, как обрез трехлинейки, они тоже жили в этой стране, и, по мнению тех, кто ломал заборы и решетки, все они были одним народом. В то время как давно уже они были народами разными, и один стеснялся своего монголоидного разреза глаз и гордился тем, что английский знает лучше родного казахского, а другой – ходил в подпольную молельню, которых за последние десять лет открылись десятки и сотни, присоединился к «умме», постигая «сокровенную мудрость арабского Востока». Жизнь неверного разрешена. Имущество неверного разрешено. Женщины неверного разрешены. А кто якшается с безбожниками и многобожниками – тот и сам из них. Джихад фард айн. Носи новое, живи свободным и умри шахидом. Эти два народа стремительно удалялись друг от друга, и между ними было уже мало чего общего, кроме страны, в которой они жили. Одной стране на двоих…