Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А это что за китайское фондю? Не пробовал, — сказал я. Я всегда испытывал что-то вроде желудочного недомогания, когда кто-нибудь употреблял слово «специальный» или «специфический» по отношению к чувствам.
Пиндоровский улыбнулся, как поп, заранее прощая заблудшему атеисту детскую ересь.
— Иронию слышу, — предупредил он меня, — но не сочувствую. И, признаюсь, от вас не ожидал. Не ожидал, не ожидал. В ваших передачах такая скрытая теплота… А в жизни вы не такой…
Я готов был взорваться, однако сдержался, боясь навредить окончательно не только себе, но и неизвестному мне Антипову. Страстное почитание Пиндоровским моего, условно говоря, творчества, тяготило и явно не соответствовало моим возможностям. Мы ответственны за тех, кого приручили, допустим, но у нас нет никаких обязательств перед теми, кто нас почему-то любит. С какого перепугу? Эти обычно так глубоко копают в поисках достоинств, что как будто яму роют. Может быть, и Антипов сбежал от его любви, ужасаясь собственному портрету. Хотя нет, даже в рассказах Пиндоровского Антипов был мне скорее симпатичен.
— Ладно, Иван Трофимович, комплименты и упреки в другой раз, — сказал я. — Возможно, я не так понял. Но почему вы все время говорите о своем друге в прошедшем времени?
— Да не придирайтесь вы! Невольно впал в мемуарную стилистику. Люблю его. Только ведь мемуары в настоящем времени не пишутся. Так что дискетка?
— Да зачем она вам?
— Ваш поклонник, а его друг. Любопытно узнать, что у вас на этот случай получилось. Я, конечно, и так не сомневаюсь… Минор вам особенно удается. Он ведь и сам хотел у вас ее попросить, — оживился вдруг Пиндоровский. — Третьего еще дня. Это ж, говорит, такой жанр амбивалентный, вроде юбилейной речи или статьи в энциклопедии. Как мы в детстве энциклопедии читали? Если не понял, не проникся, недооценил, поддался чуждым влияниям или, того пуще, впал, то, значит, человек стоящий, надо где-то книжечку раздобыть. А если восславил, слился, опередил, то можно даже имя не записывать. Интересно, говорит, узнать, что там про меня Трушкин накукарекал? Совпадет или не совпадет?
— Так и сказал, «накукарекал»? — я попытался улыбнуться.
— Ну, не дословно, — смутился Пиндоровский. — А вообще, вы не знаете его манеру. Он сейчас — с вами, тянется через стол закуски подложить, волосы от смеха мокрые, с десятью собеседниками разом остротами обменивается, как в пинг-понг, и ни одному не уступает, а уже через минуту чопорный, только профиль его и видишь, с французского на латынь переходит и смотрит с таким искренним желанием припомнить имя, что человек начинает стыдиться давешней фамильярности и сам хочет свое имя напомнить, чтобы только прервать эту неловкость. Или вдруг мага и предсказателя начинает из себя представлять. «Сейчас эта рюмка тренькнет». И рюмка, действительно, на глазах рассыпается. Бывает еще появится деревенским старичком, напробовавшимся до того горилки, у которого самое цензурное слово «насрать». Но и тут, как бы из-под мышки старичка, покажется сам и подмигнет: «насрать» пишется вместе, господа. Вот и доигрался. Однажды тоже пророческое мне сказал, да я внимания не обратил: «Меня ведь уже нет, Иван Трофимович. Но ты об этом никому не говори, только неприятности себе наживешь. А когда явлюсь к вам толстозадым китайцем, чтобы всучить липовый контракт, ты и сам меня не узнаешь». Разве можно такому в политику? Я вам все как на духу рассказываю, Константин Иванович.
Я заметил, что Пиндоровский то и дело проговаривается, будто теряя над собой контроль, а в действительности, может быть, расставляет невидимые капканы. Почему он сказал, что Антипов интересовался некрологом третьего дня, когда, по моим представлениям, я записал его только сегодня?
Впрочем, время давно уже кувыркалось, следить за его кульбитами не имело смысла, и, вполне возможно, это не было оговоркой. Но я помнил наказ Тины да и сам не испытывал доверия к этому вибрирующему от пафоса и сантиментов толстяку, а поэтому не нашел ничего лучше, как произнести фразу, давно заготовленную для таких случаев героями сериалов:
— Дискета в надежном месте, Иван Трофимович.
Пиндоровский, казалось, не обратил внимания на мой напускной тон, похлопал оладьями своих ладоней и сказал:
— Ну вот и хорошо, что заранее позаботились. А нам сейчас принесут чай.
Разговор наш катился неспешно, вроде чеховской брички по степи, оставляя позади себя пейзажи, которые через минуту встретятся вновь, не считая поворотов и, однако, рискуя невзначай увязнуть в топкой луже, о которой луна забыла предупредить.
Пиндоровский вкусно обжигался чаем, будто играл с милым, но чересчур резвым котенком. Полотенце уже было мокрым, он достал из кармана большой платок, по коричневому фону которого была рассыпана брусника, и прикладывал его к губам во время разговора, то ли приглушая ожог, то ли сдерживая потоки пота.
— Положительная часть теории Антипова всегда была набрана петитом или же диамантом, — говорил он. — Мало кто мог в этом разобраться. Нравственное усовершенствование должно было произойти не то чтобы от каких-то упражнений, хотя было что-то и о тренингах, но вследствие особой диеты для поведения, что ли. Черт его разберет! Однако, я думаю, если бы человек научился находить дорогу по магнитным полям, как голубь, например, разве отказался бы он от искусственных крыльев? А об этом, кажется, и шла речь. Усовершенствованный человек свободно мог обойтись, по его мнению, без многих услуг цивилизации и из этого следовали большие выводы.
Снова каким-то образом вышли на любовь к народу. Между прочим Пиндоровский сказал фразу, которая вступала в явное противоречие с Катиным напутствием:
— Когда человек ни за что не хочет отдать свою жизнь, он и превращается в самого полезного гражданина.
— А за родину? — подсказал я.
— Но не до конца, не до конца, — засмеялся Пиндоровский. — Так, чтобы и себе немного осталось.
— Сознайтесь, вам эти одомашненные лисы нравятся?
— Не то чтобы нравятся… При чем тут — нравится, не нравится. Тут другое дело. Не утка в яблоках, одним словом, чтобы нравиться. Народ такой, вот и всё. И мы должны это иметь в виду. Тогда они сами себя в твои руки отдадут, без жертв и отречения от личности, исключительно из любви и благодарности.
От всей его фигуры исходило благодушие и покой, как от главы накормленного впрок, на всю жизнь, семейства.
— У наших людей фольклорное сознание, — снова зачастил Пиндоровский, — вот чего Антипов не мог понять. Подай ковер-самолет — человеку и лететь не надо, счастья от самого явления чуда на полжизни хватит. Ему изобретательность приятна, чудо, а не трудодень. Печь, на которой едет Емеля, проламывает для начала что? Стену избы. Да и хрен с ней! А от подсчетов, каким рейсом выгодней лететь, он впадает в тоску. Мечты у него утилитарные, кремень да кресало: ударь раз — выскочат два молодца, из любой беды выручат, а там, глядишь, золотой дворец и царская дочка в жены. Но это ведь не то что идеал, понимаете вы, который ему столько лет под нос совали да еще и удивлялись бездуховности. Мечта — совсем не идеал. Она из веры произрастает. Когда иссякает вера, тогда и начинает человек тревожиться идеалами, пытается либо себя усовершенствовать, либо переустроить человечество. Вот этого нам и не надо. От идеала только аллергия и социальное беспокойство, а мечта — это присутствие отсутствия, что ли, вечная недостача. Идеал требует страдания, а мечта — мечта, для нее никто и пальцем не шевельнет, потому что глубоко в себе понимает, что тогда может лишиться главного. Мечта и практическая жизнь лежат на разных полочках, никакой дурак смешивать их не станет.