Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда он чувствует, что обделен вниманием, то начинает рисовать узоры в своем ящике с песком, который служит ему уборной. Он воображает себя Беллини среди котов!
Он считает себя аристократом, но в его жилах течет дурная кровь. Он ворует! Причем совсем не то, что положено красть обычному коту – сыр там или сливки, – нет, он предпочитает шелковые шарфики и кружева, как и все сработанное из сандалового дерева, которое он способен нюхать часами.
Он обзавелся привычкой садиться на притвор двери, привлекая к себе восторженные взгляды прохожих. Он строит им глазки, широко открывает пасть, не издавая ни звука, или потягивается, так что они задирают головы, чтобы полюбоваться на него. Они хотят погладить его или накормить, а кое-кто даже готов умереть из‑за него!
Однажды он протянул лапу и сорвал шляпу с головы мужчины, после чего удрал в дом и улегся прямо на нее, пролежав так несколько часов, прежде чем я нашла его. Когда я же попыталась забрать у него шляпу, он зарычал на меня, словно горный дьявол, так что мне пришлось отступиться.
– Как тебе не стыдно! – сказала я ему, но он сделал вид, что не расслышал.
Вся эта жажда стяжательства у него – не игра, а потребность. Я следила за ним и видела, как он охотится. Стоит ему заметить развешанное для просушки белье, как у него буквально начинают чесаться лапы. Кот охотится на него так, словно это мыши. Он подкрадывается к нему и прыгает – на десять или даже двенадцать футов, а ради шарфика с золотой бахромой он готов и на большее!
Подпрыгнув, он вонзает когти в ту вещь, что ему нужна, и ждет, пока под весом его тела она не соскользнет с веревки. Иногда он падает прямо в канал, но ему плевать. Он плывет к берегу, зажав в зубах добычу, и приносит ее мне, чтобы я высушила ее у огня. Он знает, что я не откажу ему в этом.
Поначалу я думала, что все эти вещи он крадет, чтобы подарить мне, но вскоре поняла, что это не так. Как только они высыхают, он хватает их зубами и тащит в свое лежбище, которое устроил у очага, яркое и блестящее, как Византия, потому что там лежит золотая парча, шелка и все такое прочее. Вот там он и сидит, довольный, как Господь Бог в день Страшного суда. Когда мы подходим к нему, грозно хмуря брови, он напускает на себя самый невинный вид и не трогается с места. Мы бормочем всякие глупости и удаляемся.
Мы опасаемся закона, ведь что мы скажем стражникам, если они получат жалобы, придут сюда и обнаружат эти вещи?
Что это наш кот украл их?
В те дни, когда карманы наши были полны монет, а души – гордости, мы могли бы посмеяться над его проказами, но сейчас наше чувство юмора подточено тревогой, словно дырявые носки в руках у слишком рьяной служанки.
Иногда муж переводит взгляд с меня на кота, и по его глазам я вижу, как ему кажется, будто здесь что-то нечисто. Ему кажется, что между мной и котом существует некая связь, что нас объединяет нечто женское, кошачье и сугубо венецианское, в любом случае, непостижимое для него. С тех пор, как я бросила его во Фрайбурге, его одолевают сомнения на мой счет, потому что там я продемонстрировала ему такую сторону своей натуры, понять которую он до сих пор не в силах.
Самое печальное, что он не воспринимает мою любовь к историям всерьез и полагает, будто она угрожает нам, – например, в последние дни мои рассказы о привидениях, которые я приношу с рынка, все чаще заставляют его недоуменно хмуриться, хотя я вижу в них нашу защиту.
* * *
Бруно, подстегиваемый ободряющими взглядами Венделина фон Шпейера, рьяно взялся за Катулла, и теперь поэт жег его изнутри, задавая вопросы, ради избавления от которых он и ходил на работу.
Венделин пытался относиться к Бруно так же, как и ко всем остальным сотрудникам stamperia, но не заметить его расположения и привязанности к юноше мог только слепой. Лишь сыну или жене он улыбался с той же лаской и любовью, которой одарял Бруно. И именно молодого человека он выбрал в качестве крестного отца для маленького Иоганна.
Любой, кто приносил в stamperia дурные вести, обращался к Бруно, чтобы тот сообщил их сам, зная, что неприятности в изложении юноши будут выглядеть не столь удручающими.
Это Бруно передавал Венделину просьбу того или иного работника предоставить ему отпуск или выдать вспомоществование на оплату медицинских расходов.
– Ты полагаешь, я должен удовлетворить ее? – спрашивал у него Венделин.
И Бруно кивал в ответ. Он быстро научился беспокоить своего capo только по достойным поводам, мысленно оценивая их перед тем, как обратить на них внимание Венделина.
Вечерние уроки в доме у Венделина приносили Бруно удовольствие, к которому примешивалась боль. И в то время как его работодатель делал успехи в освоении чужого языка, его семейное счастье отравляло завистливую душу Бруно. Он мрачно следил за супругой Венделина, которая не считала нужным скрывать свою любовь к мужу. Когда она смотрела на него, то не отводила глаз. Она глядела на него мягко и неотрывно. А если малыш, улучив момент, собирался устроить мелкую каверзу, то она, подобно всем матерям, имеющим глаза на затылке, ласково сообщала ему: «Не думай, родненький, что с ручки снято заклятие» – когда сын за ее спиной тянул шаловливую пухлую ручонку к выдвижному ящику комода.
И Венделин отвечал жене тем же неослабным вниманием. От завистливых глаз Бруно не ускользало, как он мимоходом гладил супругу по руке или внезапно заключал ее в краткие объятия, когда та проходила мимо. А если она надевала накидку, то Венделин неизменно оказывался рядом, чтобы выпростать золотистую копну ее волос из-под воротника и расправить их струящейся волной.
Бруно был благодарен Венделину за его доброту. Правда, он не рискнул бы утверждать, что любит своего работодателя, потому что теперь смотрел на все сквозь призму своей страсти к Сосии. Когда он услышал о том, что Венделин лишился брата, то первой его мыслью было: «А теряла ли братьев или сестер Сосия?» Но та лишь небрежно отмахнулась от его расспросов.
Снаружи пошел дождь, холодный и крупный, как прибрежная галька. А в stamperia синхронно опускались и поднимались локти двадцати мужчин.
Бруно читал предисловие Скуарцафико, отмечая ошибки и отряхивая крошки с отсыревшего манускрипта. На собственном опыте он уже успел убедиться, что эти крошки охотно впитывают чернила. На бумаге возникали гигантские кляксы, если они ловили каплю, сорвавшуюся с кончика его пера.
«…Валерий Катулл, поэт и лирик, родился во время 163‑й Олимпиады на год раньше Саллюстия Криспа[129], в страшную эпоху Мария и Суллы[130], в тот день, когда Плотин[131] [так!] начал преподавать в Риме латинскую риторику. Он любил Клодию, высокородную девушку, которую в своих стихах называл Лесбией. Он отличался изрядным сладострастием, в чем сравниться с ним могли немногие, а в стихосложении и экспрессии ему вообще не было равных. Особенною элегантностью отличались его шутки и розыгрыши, но в серьезных вопросах он не позволял себе легкомыслия. Его перу принадлежат многочисленные эротические стихотворения, равно как и брачная песнь Манлия. Он скончался в Риме на тридцатом году жизни, и в день его смерти в городе был объявлен траур».