Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последующие два месяца Чехов отправил родным несколько телеграмм. И всё. Внешняя связь с Россией стала односторонней. О нем там говорили, ему посылали на Сахалин письма, обсуждали в переписке его поездку. А он будто выпал из общей жизни, где всё пребывало по-прежнему. Павел Егорович послал путешествующему сыну изображение пророка Илии и акафист с наказом вручить на Сахалине «благочестивому человеку». Евгения Яковлевна просила не ездить по ночам, быть осторожным, скорее вернуться и привезти для Маши песцовый воротник, а ей четыре соболя, но только если обойдутся недорого. Сестра благодарила за поездку в Крым и рассказывала, как в Ялте многие искали знакомства с нею, «делали» визиты. Брат Михаил беспокоился о себе — как бы все-таки получить хорошее место через Суворина. Упоминал куда-то исчезнувшую Кундасову; горюющую Шаврову (некому рекомендовать ее рассказы в газеты); уехавшую в Покровское и скучавшую там Мизинову.
Свободин упрекал Чехова за «раздражительное» письмо Лаврову по поводу отзыва о «жрецах беспринципного писания» и спрашивал: «Ну, милая человечина, что же Вы поделываете в стране оков и цепей? В какие новые для Вас сердца проникли Вы там? Какие кисти и краски заготовляете для того, что напишете нового? отзыв о Вас как о писателе, сколько я понимаю, был просто глупый и вовсе не оскорбительный. Нет, всё это сущий вздор…» Немирович писал из имения, где отдыхал с женой, о себе, об общей жизни, о поездке Чехова: «В России ожидают урожая. В Париже арестовано 15 русских террористов. В Германии еще просят кредита на усиленное вооружение. В провинции только и разговора, что о предстоящих хлебах, да о земских начальниках. Поговоришь, поговоришь, и скучно станет».
Всё с той же поощрительной и учительной, почти менторской интонацией, что и в письме о «Лешем», Владимир Иванович из прекрасного далека, освещенного полуденным светом жаркого летнего дня, напутствовал Чехова: «Поехали к черту на кулички, так дай Вам Бог весело пространствовать. Я хочу даже ободрить Вас. Ваша поездка возбуждает большие ожидания. Вы приготовили себе отличную почву для нового периода Вашей деятельности. Только не надо забывать ее. Вас, пожалуй, охватит какая-нибудь новая идея, и Вы уклонитесь от своего настоящего дела. Боже избави!» Но в приписке вдруг полюбопытствовал: «Неужели и к Сахалину можно привыкнуть? Неужели и там есть радости, кроме простого отдыха от физического каторжного труда? Интересно, что Вы будете думать после поездки: и на Сахалине можно жить и ссылка не так страшна, или она ужаснее, чем рисует фантазия?»
Петербургские и московские знакомые, по выражению одного из них, «почитывали» очерки «Из Сибири». Находили их «милыми», «сухими» и т. п., но соскальзывали на новости: кто где отдыхает, кто чем занят, кто получил новый чин, кто кем увлечен, кто кого «пожирает» в печати и т. д. Все это во всех смыслах было очень далеко от Чехова. Он подъезжал к Сахалину с неспокойной душой. На пароходе «Байкал» офицер, сопровождавший солдат, узнав, зачем Чехов едет на остров, стал уверять, что он не имеет будто бы никакого права подходить к каторге и колонии, так как не состоит на государственной службе: «Конечно, я знал, что он не прав, но все же от слов его становилось мне жутко, и я боялся, что и на Сахалине, пожалуй, я встречу точно такой же взгляд».
И еще одно предсахалинское впечатление навсегда врезалось в память Чехова: «Со мною на амурском пароходе ехал на Сахалин арестант в ножных кандалах, убивший свою жену. При нем находилась дочь, девочка лет шести, сиротка. Я замечал: когда отец с верхней палубы спускался вниз, где был ватерклозет, за ним шли конвойный и дочь; пока тот сидел в вклозете, солдат с ружьем и девочка стояли у двери. Когда арестант, возвращаясь назад, взбирался вверх по лестнице, за ним карабкалась девочка и держалась за его кандалы. Ночью девочка спала в одной куче с арестантами и солдатами».
Отчего-то повествование о Сахалине Чехов начал с краткого описания Николаевска-на-Амуре, самой восточной точки своего пути по Сибири и Амуру. Образ «заброшенного, вымирающего города», полуразрушенного, где «темные окна без рам глядят на вас, как глазные впадины черепа», определил интонацию первой главы книги «Остров Сахалин».
Книга создавалась несколько лет. Сначала появилась в журнале «Русская мысль» (1893–1894), потом, с добавлением четырех глав, вышла отдельным изданием (1895). По словам Чехова, он привез с Сахалина «целый сундук всякой каторжной всячины». Около десяти тысяч статистических карточек, заполненных в результате переписи населения. Записи, составлявшие «сахалинский дневник» и сохранившиеся только в отрывках. Выписки из документов. Свои и чужие бумаги и т. д. Этим «сырым материалом» Чехов очень дорожил.
Наверно, на процесс писания книги влияли внешние обстоятельства. Но имели ли они решающее значение? Чехов говорил, что начинает писать тогда, когда его память уже «процедила сюжет» и на ней, как на «фильтре», осталось только то, что важно или типично. Через пять лет после сахалинской поездки он признался: «Когда я теперь закрываю глаза, то вспоминаю всё до мельчайших подробностей, даже выражение глаз у нашего пароходного ресторатора, отставного жандарма».
Значит, настроение, навеянное Николаевском, сохранила память, и оно было не случайно. Чехов усилил чувство тоски упоминанием, что Амур «нахмурился и заволновался, как море», что «неистово воют гиляцкие собаки». Он поймал себя на вопросе, сходном с тем, что пришел ему на ум на берегу Иртыша: «И зачем я сюда поехал? — спрашиваю я себя, и мое путешествие представляется мне крайне легкомысленным. И мысль, что каторга уже близка, что через несколько дней я высажусь на сахалинскую почву, не имея с собой ни одного рекомендательного письма, что меня могут попросить уехать обратно, — эта мысль неприятно волнует меня».
До Сахалина Чехов плыл на пароходе «Байкал», который вез три сотни солдат и несколько арестантов в кандалах. В день отплытия на берегу горел лес в полной тишине знойного дня. Сахалин тоже встретил пожаром: «Страшная картина, грубо скроенная из потемок, силуэтов гор, дыма, пламени и огненных искр, казалась фантастическою. похоже, как будто горит весь Сахалин. И всё в дыму, как в аду». Так остров встретил новоприбывших. Чехов запомнил слова командира парохода, что осенью, в пургу, здесь еще страшнее. Но утром картина изменилась: «Солнце стояло уже высоко. То, что было вчера мрачно и темно и так пугало воображение, теперь утопало в блеске раннего утра…»
Повествование о Сахалине кажется собранием писем, которые Чехов словно писал домой, прямо по свежим впечатлениям. И в то же время — необыкновенным сплавом документов: дневника, воспоминаний, сведений, почерпнутых в книгах, статьях, мемуарах. Всё зримо, всё явлено — то крупно, то панорамно, то в диалогах, то в авторском пересказе, то в развернутой характеристике, то в деталях.
В портрете начальника острова В. О. Кононовича, который принял Чехова на следующий день, среди похвал его любезности, образованности, практическим знаниям мелькнула деталь: «он красиво говорит и красиво пишет и производит впечатление человека искреннего, проникнутого гуманными стремлениями». «Красиво» — словно предупреждение самому себе и читателю, что слово всего лишь слово, но есть дело. Произведет ли оно такое же впечатление гуманности и искренности?