Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Штейн карандашом, который вертел в непоседливых руках, молча указал на Георгия Андреевича. Фелицианов не стал дожидаться нового вопроса.
– За композицию отвечаю я. И не вижу причин для таких обвинений. Мы все-таки роман пишем, а не побасенки.
– Но-но! Разговорчики тут развели. Ты еще ответишь за побасенки! Партия дала вам точный срок, и вы обязаны в него уложиться. А что вместо этого? Упражнения в декадентском духе? Лиловые сумраки? Игры сиреневых теней на лице гимназистки? – Шестикрылов, заводясь от каждого слова, затряс рукописью и сорвался с крика в истошный бабий визг: – Это что вы мне подсунули! В советский пролетарский журнал? Контрреволюция в чистом виде.
– Да где ж вы тут контрреволюцию углядели? Это двенадцатый год. Владикавказ. Женская гимназия. Первая любовь юного казака к соседке-гимназистке.
– Вы тут такие мастера, что и в любовь свою буржуазную суть протащите! А я ее насквозь вижу. Особенно в писаниях Свешникова. Эт-то все твои фокусы!
– А я с вами, уважаемый Спиридон Спиридонович, на брудершафт не пил. Извольте обращаться вежливо.
– Ты, сволочь белогвадейская, меня еще этикету учить будешь? Так вот, ты здесь самая настоящая контра и есть. И мы с тобой поступим в соответствии с революционной законностью.
– А вы мне не угрожайте. Я отвечаю за то, что пишу. Если вы не в силах оценить мой стиль, мне вас жаль.
– Стиль, говоришь? Это прямое вредительство в области русского языка и подрыв советской литературы! Да! Стилистическое вредительство и контрреволюционный саботаж. Идеологическая диверсия в чистом виде. Вот что это такое! И ты ответишь за свои художества в полной мере! Товарищ Лисюцкий, зачитайте-ка господину Свешникову решение тройки.
Голос у товарища Лисюцкого тихий и ласковый. И вот этим тихим и ласковым голосом Лисюцкий по заранее приготовленной бумажке – она у него в казенной серой папке хранилась, точь-в-точь такая, какую предъявляли Фелицианову в последний день на Лубянке, – зачитал:
– Решением тройки Особого совещания ОГПУ СССР гражданин Свешников Леонтий Васильевич, 1899 года рождения, уроженец Одессы, русский, обвиняемый по статье 58, пункты 9, 10 и 11, приговаривается к высшей мере социальной защиты – смертной казни через расстрел. Члены Особого совещания Бокий, Васильев, Вуль. 23 июня 1927 года. Приговор привести в исполнение немедленно.
Едва он закончил, явились охранники, с двух сторон взяли Свешникова и, возглавляемые Лисюцким, вывели Леонтия. Тот никак не мог поверить, что это все не комедия, что всерьез, и, уходя, оглянулся недоуменно, вопрошающе на Штейна. Штейн убрал глаза.
В окно было видно, что Свешникова повели в гараж: Свешников, два конвоира, за ними Лисюцкий.
Выстрела, конечно, никто не слышал, но в какой-то момент все дернулись. А минуту спустя Лисюцкий вышел из гаража, улыбочка играла на его бледно-розовых губах, но все равно казалось, что все это дурная постановка бездарного Шестикрылова, что вслед за Лисюцким выйдет Свешников и начнется обыкновенная работа, как вчера, позавчера…
Забыли, где они.
* * *
Ночью никто не спал, но и говорить не могли. Слышно было, как вертится, мучительно и безнадежно укрываясь от бессонницы, сосед, и сдавленные вздохи. Наконец в тишайшей тьме раздался голос Чернышевского:
– У нас один выход. Ни слова о случившемся. Запретите себе думать об этом, а уж говорить – тем паче. Поверьте моему опыту, господа. На Соловках и не такие спектакли устраивают. Это в их духе. А нам надо выжить. И других средств, как писание романа, нам не дано.
Легко сказать – выжить. Отсюда живыми не выпустят. Так или иначе, чаша сия не минует никого, и все это понимали. Но понимать можно что угодно и сколько угодно, а пока дышишь, смерть касается любого, только не тебя самого. И лишь в такие дни, как сегодня, воля и сила жизни теряют контроль над чувством. Чувство же одно – страх. Ну-ка попробуйте писать душой, трясущейся от страха.
Лишь под утро мозги заволокло туманом, и какое-то подобие сна сморило камеру. И тут у Шевелева случилась истерика.
– Гады! Сволочи! – сдавленно шипел Глеб сквозь рыдания. – Они меня обманули! Я Лисюцкому поверил, а он палач. И Штейн палач! Все палачи! И вы… И вы меня убьете!
Поленцев первым подскочил к нему.
– Да что ты, Глеб, да кто ж тебя тронет? Мы все тут свои. У всех одна беда. Наберись мужества, успокойся.
– Но я же им верил, верил!
– Ну и дурак! – подал со своего места голос Чернышевский. – Давно пора бы убедиться, что верить нельзя никому, а властям – особенно. А уж их тайной полиции – тем более.
– Какая тайная полиция?
– А что, по-вашему, ОГПУ, как не тайная полиция? Карающий меч. А мечу все равно, кого карать – революцию, контрреволюцию, сектантов, пацифистов…
– Они же мне честное слово коммуниста давали!
– У коммуниста нет честного слова. Есть революционная целесообразность. А ради нее, голубушки, любой коммунист от этой мелкобуржуазной лирики вроде гробовых клятв и честных слов откажется. Я ведь тоже вашего Ленина читал. У него много интересного по поводу революционной нравственности можно отыскать. Вы лучше скажите, по какому поводу они вам честное слово давали.
Шевелев, глотая слезы, рассказал историю своего помещения в особняк. Интересно, что Глеб, оказывается, был убежден, что друг его Свешников попал сюда в точности тем же образом, что и он сам. Леонтий-то был вполне современный человек, передовых взглядов, не то что эти обломки империи… И вот вам, пожалуйста, передовой человек расстрелян почти на глазах у всех, а контрреволюционному отребью хоть бы что. Выходит, и меня так могут? Вот так взять и вывести в гараж? И никакая верность марксизму не спасет?
Самое простое и самое неразумное решение в этой ситуации – бойкот. Но мы не в следственной камере, где соседство долгим не бывает, тут же одумался Фелицианов. Нам с этим несчастным Глебом бог весть сколько жить, и желательно – в мире. Хоть и противно. А в коммуналке с подселенцами из «простого народа» не противно? В конце концов, его признание – род покаянья. И этим лучше воспользоваться самим – штейны-лисюцкие дремать не будут, они тоже чувствуют ситуацию и постараются использовать ее в свою пользу. Тут уж будьте благонадежны.
– Так вы сикофант, молодой человек? – раздался голос преображенца. – У нас в Пажеском корпусе весьма эффектно третировали сикофантов. Приходилось покидать неначатое воинское поприще. Да-с. И господам офицерам, пользовавшимся их услугами, тоже приходилось писать прошение об отставке. С гвардией все это несовместимо. Сейчас, конечно, времена попроще, пролетариат, диктаторствуя, не может без сикофантов… Да и мы не те, пообтерли бока за года свободы и раскрепощения масс. И что прикажете, милостивый государь, делать с вами?
– Как что делать? – отозвался Поленцев. – Надо продолжать игру. Пока ваши, Глеб Михайлович… скажем так, реляции ощутимого вреда не принесли, их интересы до поры до времени совпадают с нашими: закончить роман. Только им нужен срок, и по возможности короткий, а нам желательна бесконечность. Точка в этом нашем произведении отлита давно. Материал – свинец, плюмбум по-латыни, вес – девять граммов. Надеюсь, этой мыслью вы, Глеб Михайлович, со Штейном не поделитесь. Зато передайте Арону Моисеевичу, как мы тут все перепугались, и пусть наш патрон не удивляется, что коллектив переживает творческий кризис. Знаете, подобные меры отнюдь не стимулируют энтузиазма.