Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это было сегодня. — Катерина, обернувшись, посмотрела на него в упор. — Сегодня, Грек, и ты об этом знаешь. Зачем ты меня сдал?
Грек молчал. Темно-карие, блестящие, как маслины, глаза отвечали Катерине непроницаемым взглядом. Та не отворачивалась, чувствуя, как, словно обручем, сжимает горло, и всеми силами молясь: не заплакать бы, господи… Заговорить она не могла, боясь, что тут же разрыдается, и только молча смотрела в лицо человека, бывшего рядом с ней три года.
— Ты пришила этого туза? — наконец спросил Грек, подходя к Катерине и кладя тяжелые, горячие руки ей на плечи. — Ты или Валет?
— Я. Я была вынуждена. — С первыми же словами слезы все-таки брызнули из глаз, и Катерина, невольно уцепившись за руку Грека, опустилась на застланную кровать. — Он накрыл нас прямо на работе, зацепил Валета, так что по-другому было нельзя… Я убила его, подожгла дом, и мы оторвались на Хитровку. Это просто чудо, что все так получилось. Сегодня же мы уезжаем в Одессу… Зачем ты меня сдал, Грек?
— Не тебя, детка, — спокойно ответил Грек, прикуривая от спички папиросу и садясь на кровать рядом с Катериной. — У меня был договор с тем фраером: он берет Валета и отпускает тебя. Он сделал тебе это предложение?
— Да… Да. И я сразу поняла, что… Грек! Грек! Ты же честный вор, тебя уважает вся Одесса, ты козырной марвихер! Так ссучиться, боже мой, Грек, зачем?! — Катерина зарыдала в голос, уткнувшись лицом в ладони. — Как ты мог думать, что я оставлю Валета?! Я бы пропала вместе с ним, сгорела б вместе с ним, и что бы ты с этого имел? На что ты рассчитывал?!
— На твою замечательную головку, девочка. — Грек смотрел в сторону, в окно, за которым над куполами Страстного монастыря занималось розовое сияние. — Я подумал, что ты, может, не захочешь греметь под Нерчинск из-за обычной сявки, которая пальчика твоего бриллиантового не стоит. Прости мне этот грех, детка. Я люблю тебя.
Катерина плакала навзрыд, сжав растрепанную голову руками и отчаянно, по-детски сморкаясь в скомканный платок. Грек не пытался успокоить ее, молча курил, сидя рядом и не замечая, что пепел с папиросы падает прямо на ковер. С улицы доносились звуки просыпающегося города: цокот лошадиных копыт, звон первой конки, проехавшей с Тверской, заунывный крик точильщика: «Ножи-нож-ж-ж-жницы точить…»
Наконец Катерина глубоко вздохнула, вытерла лицо потерявшим всякий вид платком и поднялась. Отвернувшись к висящему на стене зеркалу и поправив волосы, сказала:
— Езжай в Варшаву, черт с тобой. И дай бог мне тебя никогда больше не видеть.
— Катя! — Грек встал, взял ее за обе руки, взял так сильно, что Катерина не сразу смогла освободиться. — Катя, пойми… Ты совсем молодая, у тебя впереди жизнь, красивая жизнь, девочка, поверь мне, а Валет… Это же просто босяк с Молдаванки, из него не выйдет ничего путевого. Что он может тебе дать?! Катя, мы с тобой…
— Мы с тобой больше не увидимся. — Катерина взяла со стола свой ридикюль и быстро пошла к дверям. С порога обернулась, устало произнесла:
— Бог тебе судья, Грек. Убить тебя не могу, жаль… Прощай.
Грек не ответил ей. Он стоял, отвернувшись к стене, и не обернулся даже тогда, когда дверь за Катериной тихо закрылась.
На Хитровку девушка пришла около десяти утра: бледная, с красными глазами, но больше не плачущая. В «Сибири» уже сидел народ: шайка «поездушников» громко и беспорядочно «тырбанила слам», двое громил мрачно выпивали в дальнем углу, немолодая проститутка с серым после рабочей ночи лицом жадно уписывала горячую солянку. Катерина быстро, не глядя по сторонам, прошла между столами. Один из фартовых, не узнав ее, глумливым голосом отпустил вслед какую-то гадость, но на него сразу зашипели, и он растерянно осекся. Катерина этого не заметила: она уже поднималась по темной, скользкой лестнице на второй этаж.
Валет спал на спине, разметавшись по топчану; прямо на лицо вора клином падал солнечный луч из окна. Катерина, подойдя, задернула ситцевую занавеску, села в изголовье. Осторожно потрогала лоб любовника, облегченно вздохнула и прислонилась плечом к стене.
— Ну что, Катя? — не открывая глаз, спросил вдруг Валет, и она невольно вздрогнула. — Верно ты подумала? Грек нас вложил?
— Да.
— Я сразу-то не понял… Потом уж полежал, мозги на место пристроил, сообразил, зачем ты к нему помчалась. Не серчай на меня.
— Иди к черту, дурак…
— Он живой?
— Да. Я не смогла.
— И слава богу, — сказал Валет с таким искренним облегчением, что Катерина изумленно уставилась на него. Поймав этот взгляд, вор покраснел. Сердито проворчал: — Катька, мне до твоей лихости, верно, далеко скакать. Только к чему лишнее-то на душу вешать? На нас с тобой и без того много болтается…
Катерина слабо улыбнулась в ответ.
— Как ты? Плечо болит? До вокзала доедешь?
— С тобой я не только до вокзала — до самой Одессы пешком пойду. — Валет встал, чуть поморщился, покосился на проступившую сквозь перевязку кровь — и вдруг широко улыбнулся, блеснув зубами. — Ить как же тебя, дура, фарт любит! Ладно, с богом, едем!
— Вот еще что, Сережа. — Катерина подошла к нему вплотную, взглянула в лицо, и Валет сразу перестал улыбаться. — Поклянись мне, что блатные об этом не узнают никогда. О том, что Грек… Я этого не хочу. Будем знать ты и я, больше никто. Можешь поклясться? Все-таки Грек из меня сделал шикарную воровку. И, что бы ты там себе ни думал, пальцем ко мне не прикоснулся. Я его смерти не хочу. Поклянись, Сережа.
— Чтоб мне свободы не увидеть, — помолчав, мрачно пообещал Валет. И, отвернувшись от Катерины, сдернул с гвоздя свою куртку.
* * *
Через три дня в Москву пришла ранняя Пасха. Этой сырой, теплой лунной ночью, казалось, никто в городе не спал: горели окна домов, открыты были двери храмов, в которых виднелись огни множества свечей, людские тени, освещенные алтари, древние лики святых в украшенных камнями окладах, искрящиеся одеяния священников. По всем улицам слышалось церковное пение молитв. Голоса хоров и протодьяконов сливались в мощный поток, уносящийся к бледному сиреневому небу, прихожане подпевали как могли, стоя в приделах храмов с узелками, в которых были спрятаны куличи и крашеные нарядные яйца. Луна, уже полная, апельсином висела над куполами церквей, и, когда в полночь сотнями разноголосых колоколов ударил знаменитый московский благовест, славящий воскрешение Христа, желтый лунный диск, казалось, дрогнул и покачнулся в кольце легких перистых облачков. Восторженный хорал грянул из всех церквей, сливаясь с радостным колокольным перезвоном, прихожане целовались, крестились, отовсюду — из храмов, из домов, из улиц и переулков — неслось оживленное: «Христос воскресе, православные! Христос воскресе! Воистину воскресе!»
Графиня Анна Грешнева встретила пасхальную ночь дома, хотя еще накануне приготовила строгое серое платье и кружевную мантилью, чтобы пойти в церковь. Но около девяти часов вечера, в который раз за минувшие дни разрыдавшись и увидев в зеркале свое подурневшее, измученное, залитое слезами лицо, молодая женщина поняла: вести себя насильно в храм и стоять бесконечную пасхальную службу у нее нет ни сил, ни желания. Она отпустила в церковь счастливую горничную, прямо в платье легла на разобранную постель и, не вытирая бесконечных, медленно ползущих по щекам слез, постаралась ни о чем не думать. В окно ярко светила полная луна, ее луч лежал наискосок на подушке, и Анна машинально водила по нему пальцами. Ее знобило, но потянуться за одеялом казалось немыслимым, и она не двигалась с места. Думы упорно возвращались к Максиму Модестовичу Анциферову.