Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот старообрядцы, старолюбцы ли, живущие по Ислени и по притокам её ниже, этого, другого ли толка, не знаю, выглядят иначе. Крупные, высокие. Мне всегда стрельцов напоминают. Светлоглазые и русые. Бороды у мужчин – назвать их мужиками не могу, не выговаривается, – правда, с медным, у кого-то тусклее, у кого-то ярче, отливом. Виктор Васильевич Кафтанов, Царство ему Небесное, младший брат Василия Васильевича, рассказывал мне как-то: рыбачили они на низовке, тугуна и нельму неводили, спички у них отсырели, направился он, Виктор, в кержацкий скит, деревню ли, стоящую километрах в трёх от берега Ислени. Пришёл, рассказывал, вступил в первую избу. В избе за столом, освещенным в окно солнцем, сидят четыре мужичины. Медовуху пьют – по запаху понял: сам пасечник – варит. Руки у них на столе сложены – сидят – для фотосъёмки будто приготовились. Кулаки, рассказывал Виктор, с мою, мол, голову, запястья – как шпалы. Хотя и сам он, Виктор Васильевич, был, слава Богу, не замухрышка, в добром теле пребывал, однако так вот впечатлился. Как, говорит, вошёл, помню, а как вышел – нет; забыл, за чем и приходил. И те сидели, слова не промолвили.
Умер он, Виктор Васильевич Кафтанов, два года назад. Охотились они с братом, с Василием, зимой. Пришли, уставшие, в зимовье. Поужинали наскоро и спать повалились. Василий – на топчан. А тор – принёс с улицы матрас и, постелив его прямо на полу, устроился на нём. Матрас промок в оттепель, внутри его льдинка образовалась – на ней ночь и пропластался Виктор. После болезнь к нему худая привязалась – умер он, раб Божий, Виктор, упокой, Господи, душу его, от рака лёгких. Жену вдовой и дочерей сиротами оставил. Младшую, рассказывал мне Василий, когда скончался он, Битюга, он же – из-за круглого, как блин, лица – по прозвищу Варвара, кое-как от умершего оторвали, в гроб хотела с ним податься – так, мол, отца-то своего любила. Старшая замужем теперь – такое слышал. Лицом обе, помню их хорошо, кафтановские – круглоликие.
И я как-то видел тех кержаков, не наших, низовских – в Елисейске на пристани – «ракету» ждали, теплоход ли – молчком сидели на скамье – как великаны, как древнерусские богатыри. Солнце, устав за долгий летний день, в Ислень багряную закатывалось – с опаской их лучами ощупывало. Сразу на памяти и прародитель их духовный замаячил – острословый Аввакум Петрович. Бывал он тут, в Ялани, проходом, не по доброй воле, и не один – с женой своей Анастасией Марковной, матушкой славной. Аз есм Аввакум; что тебе дело до меня? И: Добро те сделали, кое в огоне-т забежали. Мы разсуждали между собою, кажется не худо оне сделали. В избе запрутся, подожгут себя, сгорят и глазом не моргнут – глядя на них, так и подумаешь – я уж про тех, которых видел в Елисейске. Наши-то, местные, не знаю, как – они уже и телевизор, сатанинский яшшык, смотрят, – но те-то – точно.
– Здравствуйте, – говорю.
– Доброго утречка, – отвечает Устинья Елеферьевна. И, видя на кукане у меня рыбу, говорит: – Кто рано встаёт, тому Бог подаёт.
– Могу угостить, – говорю. – Мне одному будет много.
– Не-не-е! – вызволив из муфты и замахав руками, словно отбиваясь от моих слов, говорит Устинья Елеферьевна. – Мы таку, парень, не едим… Упаси Бог.
– Какую? – удивляюсь.
– Да вот таку – без чешуи-то…
– Есть на них чешуя, – говорю. – Только мелкая.
– Да ну, кака там чешуя… оне же склизкие… как гады.
Ну, ладно, думаю, силком навяливать не стану. И думаю: а мы вот, никониане, латынники проклятушшые, едим, свеженького-то, мол, кушам да нахваливам, ну а шарба, мол, из налима – объяденне.
Разошлись мы – Устинья Елеферьевна с бычком, с собакой и с коровой, под глухое сопровождение ботала, в одну сторону, я – в другую. В Городской край глянул: стоит, не сменив позы, возле ворот своего нового, не потемневшего ещё, вагонкой обшитого дома Артимон Варфоломеевич – происходящее отслеживает. И я невольно обернулся: нормально вроде. Снег вот только… так Сибирь же. В валенках с калошами Устинья Елеферьевна – след на снегу от них зернистый оставляет. От собачьих лап – собачьи, от коровы и бычка – продавлены до стерни зябкой.
Иду, загрустил, вспомнив:
Приходил я раньше с рыбалки, отец, сам не рыбак, встречал всегда меня и любопытствовал – всю добычу, бывало, проверит, дотошный. И слепотствовал уже когда, каждую рыбину руками перещупает – а это кто такой, мол, ну а это?… Ершей – тех сразу узнавал, немудрено – сопливые, колючие. Из ершей, говорил отец, уха вкусная, наваристая получается – ел всегда всё аппетитно – царю такую и готовили, только уж шибко, мол, костлявые. И кого бы я и сколько ни поймал, скажет непременно: «Ну, и стоило ходить за этим, ноги маять», – а сам, вижу, доволен, и мне от этого радостно делалось – много ли для счастья человеку надо.
Теперь кому добычу показать?… Отец – налим-то – посмотри-ка!.. И слышу будто: топ-топ-топ!.. – грузно шагает из своей берлоги. И кто щербу теперь мне сварит? Сам для себя – невкусно получается. Так и приходишь постепенно, день заднем, от утраты к утрате, к тому, что ничего тебе уже становится не нужно в настоящем. И пусть, думаю, если не нужно-то, тогда о чём и говорить.
На Балахнинском угоре, вдоль ельника, бредёт кто-то. И не бредёт, а марширует. Данила Коланж – кто же больше. Раз в неделю Ялань кругом обходит – охраняет.
И пусть, думаю. Последний тут у нас защитник.
Иду.
Подумал почему-то:
«Когда теперь смотрю старое кино, герои, даже двадцатилетние, кажутся мне старшими, чем я теперь, а пожилые – стариками».
Пришёл домой. Сначала с рыбой разобрался – всю выпотрошил и почистил. Налима взвесил – три семьсот.
Оставил себе этого, большого, а тех, что меньше, положил в полиэтиленовый пакет, сунул за пазуху и понёс старикам Енговатовым. У соседей шашлык сытный – и без рыбы обойдутся, не помрут с голоду, ещё и третьего, Флакона, подкормят – тот к ним в гости шёл вчера, я видел, там, наверное, и ночевал. Ещё и сами в могуте, не немощные – пойдут на речку да поудят. Удочек нет, так одолжу.
От всей улочки, где живут Енговатовы, их лишь одна изба и сохранилась, других уж нет или стоят пустые – ждут, когда бичи их разберут и на дрова распилят.
Ворота в улицу накренились. Открыть непросто их. Листвяжные – тяжёлые. Ещё от снега напитались – вовсе.
Открыл, плечом навалившись. Закрылись сами, придержал только, чтобы сильно не хлопнули. Прошёл оградой – прибранной и аккуратной, глаз ни к чему мой не придрался. Снег на помосте разгребён, крупа пшённая насыпана – клюют её пёстрые курицы, среди них петух огненной расцветки возвышается – красавец, клевать перестал, поглядел на меня косо, но не тронул, грозно лишь произнёс: «Ко-ко-ко!» – попробуй только забалуй, мол. Пробовать не стану.
Дядя Егор и тётка Лукерья. Луша-немуша и Егорушка-немтыръ. Говорит дядя Егор плохо – после ранения на фронте. Тётка Лукерья – та уж просто только мыкает – от рождения такая.