Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
«Вам будет гораздо удобнее, Вероника Георгиевна», – в сотый раз повторяла Лариса. «Нет, нет, – бессильно взмахивала ручкой свекровь. – Вы, Ларочка, совершенно не знаете, что такое традиция…» Вот тут Лариса ей чуть башку не проломила. Традиция?! Какая традиция? Воздвигать бездарные дворцы среди бараков? Славословить вождя и учителя в толстых фолиантах, в граните и на холсте? А за это получать дачи и квартиры, бродить по анфиладам?! Но Лариса на этот раз сдержалась – прежде всего потому, что за нее вступился муж. Вступился как-то по-дурацки, сказал, что у Ларисы тоже есть семейные традиции – ее дедушка, например, был замнаркома с дооктябрьским партийным стажем. Не волнуйся, мама, наша Лариса тоже худо- бедно не из простых. Тьфу! Но Ларису растрогал сам факт: муж, наверное, впервые заступался за нее перед своей мамашей. А главное, она решила, что все это, весь напряг и скандал – из-за ремонта. Одна ее приятельница на работе чуть с мужем не разошлась, когда в доме был капитальный ремонт. Ну, силы кончились, бывает. А потом все пришло в норму, и они даже смеялись, как такое выйти могло. И Лариса тоже сильно надеялась, что ремонт дачи закончится и все снова придет в норму. Лариса даже пыталась поставить себя на место Вероники Георгиевны, представить себе, каково той: а действительно, жила-была вдова знаменитого архитектора, купалась в воспоминаниях, гуляла по анфиладам, и вдруг явилась молодая-энергичная, ходит, распоряжается, поневоле взбунтуешься, завопишь: «Я запрещаю!» И Лариса даже объясняла Веронике Георгиевне, что в чем-то понимает ее, но обращается к ее человеческой, женской мудрости – она же мать, бабушка, старшая в семье… Куда там! Лариса была для Вероники Георгиевны не просто невесткой и нахалкой – нет, Лариса была разрушительницей ее мира, и тут уж ничего не поделаешь. А мир Вероники Георгиевны был прост, как оперная мизансцена для избалованного певца – «я в середине, остальные вокруг», и все это оправдывалось с помощью перевернутой логики: раз она живет в высотном доме на Красных Воротах, раз у нее такая дача, значит, она выделена из массы, а значит, относиться к ней надо особенно, бережно, заботливо, ласково. Лариса правильно определила – обласканная. Особая психология обласканности. А раз нас обласкивали в основном в старое время, значит, старое время самое лучшее, самое правильное и справедливое. Примитивная жажда комфорта срасталась с политическими предпочтениями, со вздохами по поводу слишком односторонней, слишком тенденциозной оценки отца и учителя в последних журнальных публикациях. Ведь это была фигура сложная, неоднозначная… Что же касается Ларисы, то она относилась к отцу и учителю более чем однозначно, однозначнее некуда, хотя бы потому, что родилась она как раз в пятьдесят шестом году, и не где-нибудь, а в поселке Каменноугольный, в Республике Коми, недалеко от Воркуты – наверное, дальше не надо объяснять? «У великих людей были великие ошибки! – велемудро произносила Вероника Георгиевна. – Да, Ларочка, были, да, были нарушения законности, я не отрицаю…» – как будто ее лично кто-то спрашивает, как будто от ее вердикта что-то зависит, и Лариса в ярости шептала, что нарушения законности в просторечии называются беззаконием, да, Вероника Георгиевна, беззаконием, а лучше – преступлениями.
И конечно, ярость эта была вовсе не по поводу исторической истины и даже не из-за того, что эта сытая ломака так отвлеченно рассуждает о трагедии ее семьи. Лариса чувствовала, что несправедливость продолжается: Вероника Георгиевна сегодня, как и сорок лет назад, в полном порядке, хозяйка жизни, гуляет по анфиладам, только сорок лет назад Ларисины родители рубили для нее воркутинский уголек, а сегодня Лариса у нее в невестках, то есть в прислугах, возит ее на машине, ремонтирует ее дачу. И поэтому Лариса старалась взять себя в руки, чтоб не сказать чего-нибудь совсем непоправимого. А муж, одновременно подмигивая Ларисе и грозно хмурясь матери и тут же искоса подмигивая матери и неслышно цыкая на Ларису, говорил, что историческая истина – это, как бы это сказать, хе-хе… одним словом, достовернее ли стала история с тех пор, как размножились ее источники? И тут Лариса уже совсем не владела собой, она кричала, что во всех бедах виноваты они, именно они вместе со своими дачами и высотными домами, и, – оборотясь к му- жу, – все подлое и мерзкое на свете, все предательства, лагеря и расстрелы – это из-за таких вот, которые подмигивают и вашим и нашим, – и она выбегала из комнаты, убегала от этих идиотских многочасовых чаепитий. «Ты рубишь сук, на котором сидишь!» – оскорбленно кричала ей вслед Вероника Георгиевна, но имела в виду вовсе не семейное Ларисино положение, поскольку именно Лариса была суком, на котором, ножки свесив, уселось это вдовье-сиротское семейство. О нет! Вероника Георгиевна изрекала политический приговор и докрикивала что-то о патриотизме, о том, что родина не нуждается в понимании таких, как Лариса! Родина сама выбирает тех, кто ее понимает! А потом она шла к себе и оскорбленно включала свой «панасоник», слушала разные голоса про права человека и, предлагая примирение, кричала сверху: «Вы слышали? Степуна освободили!» Светлый праздник. Какого Степуна, откуда? «Ах, Лара, тебя совершенно не интересует, что происходит вокруг! Ты же интеллигентная молодая женщина!»
* * *
Нет, уже не молодая.
Когда закончился ремонт, дом стал похож на аквариум, за стеклянными дверями молчаливо сияли пустые комнаты, красиво обставленные старой мебелью. Солнце тускло и коричнево отражалось в свежеокрашенных полах. Еще было немножко похоже на дом- музей, но так как Федор Федорович, великий архитектор эпохи излишеств, жил все-таки в другом доме, в прежнем, с другой планировкой, окраской и отделкой, то выходило еще страннее: дом-музей неизвестно кого. И тихо было, как в музее или аквариуме.
С Вероникой Георгиевной тоже все затихло, но не в смысле мира и любви, а просто перестали друг друга замечать. Это получилось постепенно, незаметно, так сдувается воздушный шарик, после праздника привязанный к оконной ручке. Если глядеть на него каждые пять минут, то он все время вроде бы такой же, как был только что. А к вечеру его уже нет – только сморщенная резиновая тряпочка. Когда Лариса была маленькая, она всегда сердилась, что шарик нельзя снова надуть. Шарик снова не надувается, музыка обратно не играет, что там еще нельзя открутить назад и прокрутить по новой? Жизнь? Или историю страны?
Все кончилось само собой, и Лариса иногда думала, что так и должно быть, ведь она для них уже все сделала. Родила наследницу, отремонтировала дом, доволокла мужа до защиты диссертации. Тоже целая эпопея, генеральная репетиция перед ремонтом: библиография, машинистка, ксероксы, переплет, напечатать реферат, изготовить таблицы и слайды, вечерами возить его по библиотекам и по нужным людям, по разным оппонентам и рецензентам – всё было на ней. Плюс к тому этих оппонентов и рецензентов надо было принимать, кормить и поить, но почему-то обязательно на квартире у Вероники Георгиевны, в сверхпрестижном доме на Красных Воротах, хотя у них у самих – у Ларисы с мужем – была нормальная хорошая квартира на Профсоюзной, почти у самого метро, да и кто, собственно говоря, устраивает эти приемы: будущий диссертант или его мамочка?
При том что все пироги, салаты и даже горячее Лариса готовила у себя дома, а потом тащила в свекровины хоромы через весь город. Вероника Георгиевна царила в тридцатиметровой гостиной, под павловской люстрой, оппоненты и рецензенты целовали ей ручки, вспоминая незабвенного Федора Федоровича, будущий диссертант краснел и смущался, а Лариса раскладывала закуски, подходя к гостям, как положено, с правой стороны, и удостаивалась рассеянных похвал и вопросов: «А вы, кажется, тоже архитектор?»