Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не отзовется. Не даст ответа. А вы еще какое-то время потопчете этот странный глобус. Записывайте свои печали. Несите свой литераторский крест.
10
Убеждены, что письменный стол способен заменить все на свете?
Безродов долго не отвечал. Потом неожиданно усмехнулся:
– Однажды попалась мне на глаза старая восточная притча. Три капли вели меж собою спор, какая из них нужнее людям.
Капля крови настаивала – она!
– Стоит лишь мне оказаться последней, и долго ли будет жить на свете обескровленный человек?
Капля воды ей возразила:
– Не будет меня, и человек погибнет от нестерпимой жажды.
Капля чернил ничего не сказала, но вывела на чистой страничке:
– Кровь вытечет, и высохнет влага. Но будет жить, неподвластное смерти, запечатленное мною слово.
11
Притча, рассказанная Безродовым, вполне отвечала его убежденности, что наши думы и наши чувства должны быть запечатлены на бумаге, только тогда они плодотворны.
Он был уверен, что назначение рода людского, в сущности, состояло в том, чтобы создать литературу, все остальные его победы, увенчанные расщеплением атома, еще неясно, к чему приведут.
Спорить с ним было бесполезно, поэтому я обычно отшучивался и называл его «мракобес с карандашом наперевес».
Напоминал, что его добровольная схима за письменным столом – это расплата за бурную молодость – теперь он разглаживает свои перышки и подсчитывает свои трофеи.
Безродов насмешливо соглашался – все правильно, он склонен к монашеству, давно известно: любовь и дружба исполнены тайного вероломства, в них много «пригорков и ручейков», опасных нюансов и грустных подробностей.
К исходу жизни вы обнаруживаете, что, в общем-то, вы тем защищенней, чем меньше пробуете опираться на чье-то подставленное плечо. С этой поры ваш дом – ваш скит.
12
Эти слова я обдумывал часто.
Мне с детства, едва ли не ежедневно, и люди, и книги напоминали, что каждый из нас непременно должен прибиться, примкнуть к какой-нибудь стайке, иначе тебе несдобровать.
И вот передо мной человек, уверенный, что все обстоит совсем иначе, куда надежней выгородить свою территорию, последнюю линию обороны. Далее – запретная зона.
То ли ему так крепко досталось, то ли вся юность прошла в дороге, но убежденным домоседом он стал даже раньше, чем стариком.
Из наших бесед мне больше всего запомнилось странное признание:
– Я уже не боюсь быть забытым.
– Уж будто?
– В этом есть своя прелесть.
Но, разбирая его бумаги, я чувствовал, что это не так.
13
Возможно, этот бедный Безродов столь удручен и разочарован, итожа жизнь в литературе, что мазохически признает жестокую справедливость забвения?
Тогда что значит его совет: записывайте свои печали.
То, что тоска, отраженная словом, утрачивает свою остроту? Что всякое горе переносимо, если оно становится текстом? Что есть такой целебный эффект? И самый горький душевный опыт, воссозданный словом, уже не бремя, а обретенная нами мудрость? И написать о своей беде – то же, что забинтовать свою рану?
Та же идея независимости. На сей раз – не от людей, а от боли.
Не потому ли писатель так верен этому каторжному призванию?
14
Помню, как он сокрушенно спрашивал:
– И все же, почему мы страшимся тихо истаять, не отвлекая тех, кто остался, от их забот? Тем более тех, кого еще нет, кому лишь предстоит появиться? Их ждет и совсем иная страна и, может быть, иная планета.
О том, как мы жили и суетились, они узнают от лжесвидетелей, от негодующих прокуроров, от снисходительных иронистов. И наши потомки, толкуя о нас, либо осудят, либо вздохнут, и лишь сочувственно улыбнутся, читая о наших спорах и войнах, о наших идолах и героях.
15
И неожиданно признавался:
– Не раз и не два я хотел понять природу своего графоманства.
Откуда берется эта свирепая неукротимая страсть покрывать ни в чем не повинный бумажный лист своими буйными иероглифами? И почему я, хотя бы на время, не в силах уняться, передохнуть, сделать необходимую паузу?
Я часто слышал, что литератору, кроме готовности к исступленной и самозабвенной работе, надо еще уметь расслабиться, в не меньшей мере ему нужны недели и месяцы безделья, я соглашался, но эти слова считал благопристойной уловкой, ее назначение – оправдать вялую, засбоившую мысль. На самом деле они свидетельствуют исчерпанность и близость конца.
Теперь остается только придумать, чем объяснить свою немоту, найти уважительную причину.
Можно сослаться на неизбежный близкий конец бумажной книги, можно скорбеть о старомодности вечных вопросов и поисков смысла, о прочих благородных фантомах – все это мертвому припарки.
Из всех первостепенных вопросов, в конце концов, остается один – умел ли ты сделать правильный выбор?
Каков ответ, такова и цена однажды подаренной тебе жизни.
16
То ли с досадой, то ли с обидой допытывался:
– Вот чем объяснить наше стремление к независимости и нашу тотальную зависимость от поисков незаменимого слова? Вы вкладываете в него тот смысл, который присущ ему одному, а между тем мельчайший оттенок, почти неразличимый для глаз, может вывернуть его наизнанку?
Однажды вы весьма патетически, даже торжественно заявили, что забвение – удел человека, а обреченность относится к обществу.
Но это необязательно так. Бывают обреченные люди, бывают забытые государства. Кто помнит Ниневию? А меж тем в ней жили, мыслили и страдали. В ней была собрана самая полная в те времена библиотека. Тоже забыта. Никто не вздрогнет.
– Историки помнят.
– Они – не в счет. Историкам деньги за это платят.
– Вы тоже помните.
– Что из того? Я книжный крот с безотказной памятью. Много ли нас?
– Вполне достаточно, чтобы Ниневия устояла.
– Мы кончимся вместе с бумажной книгой. И ждать недолго.
– Что ж, все там будем.
Безродов невесело рассмеялся.
– Слова, достойные Бен Акибы. Но, к сожалению, грош им цена, когда приходит Черная Леди.
17
Когда молодой рыжеватый стерх пускается в свой первый полет, он верит в собственную отвагу, в попутный ветер, в родную стаю.
Когда безбородое наше племя с невысохшим молоком на губах явилось на пустую планету и начало ее обживать, оно не думало, что с ним будет, как оно выстоит, что его ждет. Но знало, что одолеет недруга, что справится с огнем и потопом.
Потом оно росло, и дробилось, и обретало вкус к автономности, потом естественно возникала индивидуальная жизнь.
Так начинается история не просто человека, но автора, не столько личностная, сколь литераторская. За письменным столом человек находит свою среду обитания и свое место на белом свете. И вскоре становится понятным, зачем он обрек себя стать его частью. Для исповеди или для