Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не бывает, чтоб не знал! – натужно кричала Войк. – Пусть объяснит! Вот я же – не чёрт…
Лицо директора мгновенно погасло.
– Тихо. Тихо-тихо-тихо… – беспорядочно шевеля сразу всеми частями лица, быстро сказал профессор Прибытков. – Вот этого не надо. Валентина Антоновна, мы же здесь договорились… Никаких обобщений! Чертей нету, голубчик, – заботливо сказал он, повернувшись к Костылеву, – запомните это, пожалуйста. И надеюсь, вы не вздумаете утверждать, будто…
– Не вздумаю, – угрюмо согласился Костылев. – А как все случилось – не знаю. Не знаю и не знаю.
Некоторое время в полной тишине слышалась только дробь пальцев о стол, графин и фанерную дверцу книжного шкафа: к барабанщикам присоединился Александр Ипатьевич.
– Хорошо, – объявил директор, возникая в давешнем виде, то есть с одной бровью и эллипсом. – Допустим, вы не знаете. Но какие-то предположения у вас все же должны быть?
Из пункта А вышел груженый состав и потащился к пункту Б. Встречного не было, более того, станция отправления вместе со станцией назначения из областных центров были разжалованы в районные и вскоре исчезли вообще. Поезд тоже, как провалился. Куда-то девался и недавно объемистый нос. Эллипс стал скобкой, а та, в свою очередь, съежилась в точку, побледнела, да и пропала.
Костылев молчал. Ярко-красные коготки Валентины Антоновны звонко царапнули по брюху графина и отдернулись.
Стало тихо, как перед повешением.
– Короче говоря, – снова вступил абсолютно безлицый директор. – Мы вас… это… м-м… не торопим. Подумайте. Раскиньте, м-м… Коростелев, головой. Но завтра утром вот здесь, – он глухо хлопнул ладонью по столу, – чтоб лежало ваше объяснение. Убедительное… м-м… объяснение. Четкое и аргументированное.{122}
И вырубился. Стал похож на знак «Сквозной проезд запрещен»{123}.
Сжав зубы, поскольку так и подмывало нахамить, Костылев, не прощаясь, повернулся спиной к безмордому чучелу, до сегодняшнего дня прекрасно знавшему не только его, Костылева, фамилию, но также имя, отчество и, возможно, год рождения. Он даже сделал шаг к двери, но профессор Прибытков, стремясь предотвратить неловкость, взмахнул лицом, проворно подхватил его под руку и повлек к выходу, бормоча какую-то обращенную ко всем оживленную бессмыслицу, из которой, однако же, следовало, что всё в порядке – совещание окончено.
Весь вечер Костылев с омерзением сочинял объяснительную записку. За окном благостно падал святочный снег. Алексей Петрович в одних трусах сидел за кухонным столом и морщась смотрел в листок, где косо застыли корявые канцелярские строчки: «Настоящим заявляю, что внезапное изменение моего внешнего вида, как то: появление волосяного покрова, а также рудиментарных и др. не свойственных человеку органов, произошло без какого бы то ни было участия с моей стороны, т. е. без моего ведома и согласия. Более того, прошу администрацию учесть, что даже не имею возможности объяснить случившееся сколько-нибудь правдоподобным образом, а потому и не могу нести за все это никакой ответственности. Поскольку новый облик не оказывает ни малейшего влияния на мою трудоспособность и вообще никоим образом не мешает мне выполнять мои служебные обязанности, прошу администрацию в дальнейшем не принимать во внимание этот досадный инцидент».
Покусав губу, Костылев зачеркнул слово «заявляю», звучащее не то, что дерзко, а… пожалуй, нескромно. И тут же обозлился: а почему это, собственно, он обязан быть каким-то сверхскромным? Да если на то пошло, он и записку-то писать не обязан. Все, что случилось, – его личное дело. Кстати, совершенно незачем было являться к Сидорову с покаянным видом и демонстрировать копыта. Дурак. Да что теперь! Что сделано, то сделано. Но в дальнейшем следует вести себя с максимальным достоинством.
Он взял ручку и восстановил слово «заявляю». После чего решительно расписался и поставил число.
В комнате ощутимо пахло серой. Ну и ч… Да, именно – он. Чёрт с ней! Он сложил объяснительную записку вчетверо и спрятал в карман пиджака, висящего на спинке стула. Потом распахнул форточку. Надо только все время помнить: шерсть и рога ничем не постыднее, чем постная рожа Гуреева или, допустим, студенистые щеки профессора Прибыткова, не говоря уж о рассохшихся дверцах Сидорова и жалком содержании обоих его отделений…
Жена вернулась поздно. Пришла тихая и почему-то торжественная, ни о чем не расспрашивала, значительно посмотрела на Костылева, покачала головой и стала разбирать продуктовую сумку.
– Где Петька? – с некоторым раздражением спросил Костылев.
– У мамы, – быстро ответила она, – нельзя же так, сразу. У ребенка может быть нервный срыв, необходима хоть какая-то адаптация.
– Ясно… – только и сказал Костылев.
«Нахваталась умных слов у себя в бухгалтерии», – подумал он и испугался, почувствовав, что испытывает к жене брезгливость. Несправедливо – она-то чем виновата?
Верочка, видно, тоже что-то уловила, потому что в голосе ее послышались слезы:
– Я ведь ребенку добра хочу, а ты!.. И перестань поднимать на меня хвост, слышишь? Это вот – тебе.
Костылев увидел в руках жены полиэтиленовую бутылку с густой мутноватой жидкостью. На зеленой этикетке значилось «Дружок» и был изображен пес с вываленным языком и торчащим ухом.
– Что за гадость?
– Шампунь, – твердо сообщила Верочка. – Специальный. От инсектов.
– От… кого?
– От насекомых. В этой шерстище не то, что блохи, тараканы могут завестись. Мне… в общем… посоветовали – надо сделать в квартире дезинфекцию, а тогда возьмем Петю и…
Костылев, изо всех сил стараясь сдержаться, сжал кулаки и стиснул зубы. И вдруг увидел, что из носа его вылетели две маленькие красные искорки, вылетели и тут же, затрещав, погасли.
– Хам! Как ты смеешь? – зарыдала жена.
Утром он положил свою записку на стол Сидорову, тот пробежал ее глазами, секунд пять скрипел, потом, плотно закрыв обе дверцы, поднял глаза: